Эрвин Штриттматтер - Чудодей
Новый врач подошел к кровати Станислауса.
— Чего тебе недостает?
— Веревки.
— Я пропишу тебе веревку.
Тогда Станислаус поднял на врача широко раскрытые глаза, и врач ответил на его взгляд. Еще мгновение — и Станислаус заснул. Врач долго наблюдал за ним и перестал лечить его от лихорадки и малярии, как его предшественники. Он лечил его от нервной горячки. Журчание добрых слов доктора успокаивало Станислауса. Как будто гипнотизер Станислаус нашел наконец своего мастера.
— Расскажи что-нибудь о своей жизни!
Станислаус рассказывал и рассказывал, как когда-то рассказывала прислуга пекаря Софи. Это было поистине благодеяние — возможность перелить свои переживания в большие, внимательные глаза врача.
Он стал выздоравливать.
— Зачем? — спрашивал он.
— Чтобы жить, — сказал врач. — Ты не считаешь нужным, так сказать, оправдать свою свадьбу?
Дело шло к весне, когда получивший отпуск для лечения Станислаус Бюднер теплым вечером топал по улицам маленького городка, в котором когда-то подмастерье пекаря Станислаус Бюднер написал томик лирических стихов, дабы бороться с фельдфебелями и унтер-офицерами. Орудие, как выяснилось, было слишком хрупким и непригодным для стрельбы.
Городок, опасаясь воздушных налетов, заполз под одеяло тьмы. Влюбленным это было на руку, и Станислаус натыкался на них на каждом углу. Бессмысленные смерти там, в большом мире, заставляли чахлую, похожую на вьюнки, любовь прорастать из каждой щелки.
— Ты любишь меня?
— Я впервые тебя вижу.
— Люби меня. Смерть не ждет!
…Станислаус позвонил у двери Пёшелей. Из-за двери пахло вареной капустой, и фамилия Пёшель была написана золотыми буквами на черной табличке. Здесь теперь был дом Станислауса.
— Станислаус! — Мама Пёшель сжата его в объятиях, от нее исходил запах жареного лука. Тут же пришаркал папа Пёшель в расшлепанных домашних туфлях.
Они сидели в комнате, не сводя глаз друг с друга. Большие стоячие часы, как некогда, рассекали время. Сколько часов длится война? Тик-так, тик-так!
— А ты не хочешь взглянуть на своего мальчонку? Он такой сладенький, весь шелковый. — Мама Пёшель открыла дверь в спальню. Но папа Пёшель задержал своего зятя:
— Ты еще пишешь стихи?
— Предпочитаю не писать.
— А я опять начал и вот, к примеру, уже воспел в стихах это дитя. Оно ведь ничем не виновато.
Пока Станислаус не хотел смотреть на ребенка Лилиан. Ведь может статься, он окажется похож на фельдфебеля, на некоего вахмистра Дуфте, и тогда Станислаусу придется долго учиться любить его.
— А где Лилиан?
— Лилиан?
Лилиан теперь работала сестрой милосердия на вокзале.
— На вокзале?
— На вокзале.
Станислаус, вымытый и вычищенный, брел по темному городу на вокзал. Он шел за Лилиан, шел встречать ее с работы, и его солнце должно было скоро взойти. По дороге ему попалось множество парочек, но он не встретил ни одной одинокой женщины. У выхода из парка ему почудился голос Лилиан. Он прислушался. И услышал, как она смеется.
— Лилиан! — Он ринулся через кусты и наткнулся на Лилиан, стоявшую с каким-то мужчиной. Она испугалась. А мужчина рявкнул:
— Смирно!
Лилиан успокаивала мужчину:
— Сейчас темно, он не видит, в каком ты… в каком вы чине, господин капитан. Дело в том, что это мой муж.
— Однако… — проговорил капитан и, повернувшись, ушел.
Станислаус и Лилиан стояли рядом, глядели вслед уходящему капитану, не находя в сокровищнице языка ни единого словечка друг для друга.
Свадьбу праздновали задним числом. Знакомые и родственники Пёшелей набились в гостиную, пили, поили пивом кенаря и веселились, все шло отлично. Папа Пёшель прочел два стихотворения, посвященных ребенку Лилиан. Эти стихи одобрила даже мама Пёшель. Много рассказывали о дне настоящей свадьбы, как прекрасно, как удачно он прошел, и наконец пристали к Станислаусу, молчаливому жениху, с расспросами, как он провел в Польше день своей свадьбы. Станислаус молчал.
— А там, в Польше, еще бывают такие белые войлочные сапоги с красной кожаной отделкой? — спросила Лилиан.
Станислаус и тут отмолчался.
Праздник продолжался и без его участия.
— Солдаты народ молчаливый. Они многое повидали, — лепетал уже под утро папа Пёшель и пил за здоровье Станислауса.
Бой стоячих часов утонул в семейном шуме. И все-таки часы рассекали время. Станислаус и Лилиан не смотрели друг на друга.
— Этот капитан что-то значит в твоей жизни?
— Нет. — Ответ Лилиан был чересчур поспешным. — Он просто… просто он заботится обо всех сестрах. Да, он такой.
Лилиан заснула, а Станислаусу не спалось. Он с чужбины приехал на чужбину. Здесь, в семейной суете, ни слова не было сказано ни о смерти Али, ни о жутких событиях на площади перед казармой.
Дни отпуска увядали. Один за другим. Лилиан проводила дни на вокзале. Ее не освободили от работы. Начальник, тот самый капитан, был против. Идет война. С желаниями считаться не приходится.
По ночам, лежа в постели с Лилиан, Станислаус, казалось, изредка верил, что он дома, что он нашел свое пристанище. Какое-то время он даже верил, что она вся, целиком, принадлежит ему. Она не скупилась на нежные слова и ласки. И все же утром из теплого гнездышка постели вылезала уже совсем другая женщина. Она с раздражением ждала утреннего кофе, препиралась с матерью, напускалась на отца, взглядывала мимоходом на ребенка и спешила вон из дому, словно боясь опоздать к началу большого праздника.
— Лилиан горит на работе — уж такой она человек, — говорила мама Пёшель, ободряюще улыбаясь Станислаусу и одаряя его сигарой из своего пайка. Станислаус сидел на семейной софе и следил, как клубами голубого дыма тает утешение мамы Пёшель.
По вечерам он сидел с папой Пёшель. Они сидели и ждали. Каждый своего. Но чего, собственно?
— Ну, каковы наши перспективы в этой войне? — спросил папа Пёшель и похлопал по спинке софы, словно оттуда должен был исходить ответ.
Станислаус молчал. Ему казалось глупым, сидя тут на софе, рассуждать о войне. Папа Пёшель сам себе дал ответ:
— Перспективы, я полагаю, недурны. Я никогда особенно не жаловал этого Гитлера, ты же знаешь, но военным искусством он владеет. Однажды перед вами раскроется весь мир… ну и перед нами, конечно…
Режущий уши вой сирены донесся с улицы сквозь стекло. Там, на улице, был нанесен удар по жизни. Шаги перешли в бег, разговоры — в испуганные крики.
Папа Пёшель сорвался с софы, бросился в спальню и выхватил ребенка из кроватки. Ребенок закричал. Примчалась мама Пёшель и перепачканными тестом руками прижала ребенка к себе. Пёшель снял со стены клетку со своим любимым кенарем, главным певцом.
— Однажды нас все-таки накроют эти самолеты.
И они побежали в подвал, впереди бежала мама Пёшель с ребенком.
Станислаус остался сидеть на софе, сам себе задавая жестокий вопрос: пошевелишься ли ты, если они прилетят и изничтожат тебя? Ответ нашелся не сразу, но он кончался твердым «нет». Теперь он был почти как Вейсблатт, и великое Ничто уже завладело им. Он затосковал по своему товарищу Вейсблатту, и ему показалось, что если вдвоем вживаться в великое Ничто, то можно чуточку согреть друг друга.
13
Станислаус мерзнет от одиночества в великом городе Париже, вином вызывает своего шутика и от злости на фельдфебелей спасает влюбленную парочку.
В Париже Станислаус вновь встретил Вейсблатта. Совсем иного Вейсблатта.
— Давай выпьем за твою жену! — Вейсблатт все смеялся и смеялся.
— Вейсблатт, ты болен?
— А разве философ обязательно болен, если он немножко, насколько я знаю, немножко развеселился?
Станислаус разглядывал своего захмелевшего товарища.
— А как насчет Ничто?
— Ничто там, где ничего нет. А тут Париж, образованные люди. Учтивость, знаешь ли, элегантность… А твоя жена красивая?
Станислаус был самым трезвым в пьяной компании. Подвыпивший Вонниг отвел его в сторону:
— Все хорошо. Наш полк теперь стал парадным полком. Лошадей больше нет. И что прикажешь нам делать здесь, в этом мировом городе, в такой ситуации. Лошадь есть только у ротмистра. Мы разъезжаем по столице на машинах и пугаем тех, кому мы не очень-то по нраву. Но большинство к нам благоволит. Я уж в этом разбираюсь. Все хорошо! Ур-ра!
— А твоя секта позволяет пить, Вонниг?
— Моя секта позволяет веселье, все хорошо, мы в Париже, браво!
На кухне у Вилли Хартшлага пробки из бутылок так и летели. Ему не хватало времени готовить. Вскоре после обеда он исчезал с пакетами под мышкой.
— На тебя же можно положиться, — говорил он Станислаусу.
Станислаус сварил кофе по всем армейским правилам — ячменный кофе. Никто его пить не стал. Он вылил кофе в раковину и утром сварил свежий. Кто может поручиться, что однажды утром не явится какой-нибудь офицер промочить горло и запить похмелье этим напитком родины, а следовательно, все должно быть как положено.