Император и ребе, том 2 - Залман Шнеур
2
Но тихо, хвала Всевышнему! Вот молодой иноверец уже начинает прикасаться тонкой кистью к пустым глазам на портрете. Реб Шнеур-Залман ощутил какое-то странное жжение под своими живыми веками. Как будто этот иноверец своей кистью на самом деле прикасался к зрачкам его глаз… Хаос в недорисованных глазах на картине бросился в глаза ребе. И его голубые глаза против воли навернулись слезами.
— Я не вижу ваших честных глаз, рабин!.. — услышал реб Шнеур-Залман над собой голос художника. — Будьте так добры, помогите мне закончить. Вот-вот уже…
Реб Шнеур-Залман собрался с силами, вытащил красный хасидский платок из внутреннего кармана и вытер им слезящиеся глаза. Потом он покрепче уселся на скамейке и расправил свою усталую спину так, чтобы художник мог лучше его видеть и быстрей закончил свою работу.
А иноверец действительно торопился. Он видел, что старому «рабину» не по себе, и старался скорее зафиксировать на полотне самое лучшее из того, что видел в его лице. Он впитывал глубокую печаль из его зрачков и перекладывал ее в пустые дыры, очерченные карандашом. Потом он окружил их мутной небесной голубизной, точно такой, как та, что окружала живые зрачки «рабина».
Реб Шнеур-Залман взглянул и остался сидеть потрясенный — его глаза породили два точно таких же глаза на полотне. Замерцал свет первых дней Творения. Но это было еще как рассвет. Что-то голубеет, но что-то еще остается темным. Чего-то еще не хватало в этих новорожденных глазах… Сам художник, наверное, тоже ощущал это. Потому что он схватил новую тоненькую кисть, обмакнул ее в белую краску и швырнул две кривоватые искры прямо в нарисованные зрачки. И свет жизни и мудрости взошел в них, разлился по пышным усам, вскарабкался вверх по высокому лбу…
Но одновременно те же самые искры погасли в крови и в плоти самого реб Шнеура-Залмана. Зарешеченное окошко в толстой тюремной стене покачнулось и расплылось. Сознание реб Шнеура-Залмана уплыло в какую-то молочную белизну и… он упал с тюремной скамьи без сознания. Он лежал с растрепанными волосами и без ермолки рядом с ножками подставки для холста.
Когда к реб Шнеуру-Залману вернулось зрение, молодой художник и тюремщик подняли его с пола и подвели под руки к узкой тюремной лежанке. Художник ненадолго остался стоять над ним в замешательстве. Он вытер пот со лба и стал извиняться:
— Я закончил, рабин, я закончил.
«Рабин» вздыхал и молчал, а художник заверял его:
— Я больше не буду вас беспокоить, святой человек! Больше никогда.
И он сдержал свое слово, этот молодой иноверец. Он бросился к своему холсту и упаковал его и подставку. Быстро помыл кисти в приятно пахнущем скипидаре и сложил в свой ящик… Реб Шнеур-Залман задремал, вдыхая этот запах, распространившийся по его затхлой камере. А когда он снова открыл свои усталые глаза, никого больше не было. Ни следа не осталось от художника и его работы, кроме нескольких пятен на каменном полу. Только теперь Шнеур-Залман облегченно вздохнул и начал приходить в себя. Прошла ночь и половина дня, а художник больше не приходил. Обратная сторона перестала высасывать кровь реб Шнеура-Залмана при помощи своих колдовских инструментов и красть «образ Божий» с его лица… Целый день после этого он читал псалмы и благодарил Бога за такое избавление.
Позднее он узнал от реб Мордехая Леплера, что это просто предлог. Правительству его портрет был не нужен, потому что оно самого его держало в руках… Тут дело совсем в другом. Этот молодой иноверец, переносивший его лицо на полотно, был знаменитым русским художником, вхожим к высокому начальству, звали его Головачевский.[83] Однажды он увидел реб Шнеура-Залмана в Сенате, когда тот давал разъяснения относительно своих рукописей и поправлял ошибки, сделанные дурными переводчиками; увидел и восхитился его художественно морщинистым лбом, светлой строгостью его голубых глаз, пророческой бородой — такой она показалась иноверцу; тем, как «рабин» держался… Ну, вот он и стал приставать к знакомым сановникам, заседавшим в Сенате, к тюремному начальству десять раз приходил, пока не выхлопотал, чтобы его допустили к еврейскому цадику и разрешили рисовать его.
— Теперь, — продолжил рассказывать реб Мордехай Леплер, — уже готовый и вправленный в красивую раму портрет куплен князем Чарторыйским. Люди даже не знают, за какую сумму. А он заплатил художнику восемь сотен серебряных рублей. И важно знать, что Чарторыйский — ближайший друг наследника престола Александра и известен в качестве человека, сочувствующего евреям. Мендл Сатановер когда-то был его учителем. Он едал субботнюю рыбу в домах реб Ноты Ноткина и Аврома Переца. Есть даже мнение, что это Чарторыйский потихоньку велел тому художнику-иноверцу нарисовать портрет великого «рабина» и что именно благодаря его рекомендациям художник смог добраться до зарешеченной камеры в тюрьме Тайной канцелярии, где был заперт раввин.
Теперь готовый портрет висел в княжеской галерее… И это тоже была Божья кара! Может быть, князь и симпатизировал евреям, но все-таки иноверец остается иноверцем. Портрет ребе наверняка мог висеть среди изображений всяких полуголых женщин и языческих идолов, Господи спаси и сохрани. И там, конечно, не было нехватки в изображениях их Иисуса и его матери. Туда приходят высокопоставленные гости, а с ними — барыни с открытыми шеями и плечами. Они с любопытством рассматривают висящие на стенах картины, и Бог знает, не доходит ли дело до оскорбительных насмешек по поводу того, что и еврей тоже висит здесь, в такой неподходящей компании из голых женщин и христианских святых, — портрет великого «рабина», которого император Павел держит в тюрьме, причем не очень понятно, за что…
Часто, погружаясь в беспокойный послеобеденный сон, Шнеур-Залман слышал, как его образ, удвоенный колдовством и унесенный от него, находится в плену среди иноверческих картин точно так же, как он сам — в плену у иноверцев. И его образ с плачем молит Всевышнего об освобождении. «Почему и за что — так плачет портрет, — Ты допустил, чтобы меня оторвали от образа Божия, который Ты дал, и почему допускаешь, чтобы меня продали на чужбину, как Иосифа в Египет?..»
Со страхом и болью реб Шнеур-Залман просыпался, садился на своей жесткой лежанке, и слезы текли на его длинную бороду: Владыка мира! Все мое существо оказалось разделенным. Мой образ Божий был удвоен. Где я настоящий, а где поддельный? Обе мои части сидят в тюрьме. Вот до чего может довести беспричинная ненависть и до какого осквернения Имени Божьего уже довел донос! Я еще жив, но