Василе Войкулеску - Монастырские утехи
когда перенёсемся в мир иной. А они были там уже сейчас, и на заре третьего дня, то есть
вторника, игумен поведал братии об ожидавших их благах — то бишь прочел меню,— это
будет рыбный день: значит, раки, икра, устрицы, улитки. «Потщись, брат повар! Аминь!»
— Да смотри, как бы не забыть про остропел[6], — не унимался весьма обеспокоенный игумен.
— Остропел из рыбы? — причмокнул протопоп.— Тысячу лет не едал!
— Живите на здоровье ещё тысячу, а уж как наш повар его готовит — такого нигде не найдёте!
Это его гордость!
И игумен, как нектар, проглотил набежавшую слюну.
А потом снова стук, и хлопки, и танцы, и хороводы под кларнет одного из братьев, который
скрывал свой талант, пока не получил приказ от игумена.
Третий день,— значит, вторник,— был, как и решили, днём рыбным, ихтиос. Монастырские
пруды, прочёсанные неводами, явили миру и прислали к столу, словно в сказке, готовых —
варёных и жареных (ибо как иначе мог успеть отец повар всё это приготовить) лупоглазых
сомов, толстопузых карпов, гибких щук, золотистых усачей, сплющенных лещей, линей со
змеиной кожей, угрей, устриц, раков в самых разных закусках и видах: в чорбах, в маринаде с
луком, с капустой, фаршированных изюмом, орехами, под соусами из орехов с чесноком;
потом шли пилафы из раковых шеек, гювеч на противне, с оливковым маслом, с маслинами
Воло, пена икры, штабеля раков, красных, как щеки святых отцов.
— А знаете, ваше высокопреподобие, что нужно, чтобы икра вышла порядочная? —
обратился игумен к протопопу, вонзая свою вилку в гору икорной пены.
Протопоп не знал.
— Нужен расточитель, который лил бы оливковое масло, и безумец, который бы её
сбивал. А вот у нас брат повар, когда речь идёт об икре, он сам себе и рука щедрая и
сумасшедший.
К рыбе и вина идут другие. Значит, переменили напитки, сперва дали вино немножко покислее,
чтобы перебить тяжелый привкус тины и болота; потом появились другие, более крепкие
прозрачные вина, отдающие коньяком, в которых рыба не плавает, точно в воде, а сразу
растворяется.
— Ой! Ты забыл воблу...— огорчился игумен.— Беги, брат мой!
И повар, вспыхнув, поспешил принести вместе с несколькими пучками лучин воблу, которую
тут же опалили, побили, посыпали перцем, петрушкой и полили уксусом и постным маслом.
— Форель тоже принести? — спросил повар.
— Принеси немножко, отведаем.
— Форель здесь? — удивился протопоп.
— Нет, нам присылают её братья из горных скитов — из Секу и Дурэу, в обмен на водку, которую
мы им дарим...
Целого дня вторника не хватило на то, чтобы истощить все дары господни, хотя монахи, как и
гости, бились изо всех сил. Понадобилась третья ночь для завершения труда — особливо
потому, что рыба и рак требуют в еде тщания. Надобно аккуратно отделить их от костей,
очистить от панциря, кожи, разрезать, высосать, обглодать — это ведь не чистая и не лёгкая
работа, как, скажем, со свининой или бараниной. Порой и очки наденешь из-за проклятой
щуки, а то зазеваешься и придется брату привратнику лезть тебе пальцем в глотку, чтобы
вынуть кость, которая не желает выходить ни с вином, ни с хлебной коркой.
Но закончился и день ихтиос, то есть рыбный.
На четвёртый день, иными словами на среду, заказали баранину в трёх её ипостасях: жареный
молочный барашек, овца и баран как обычный, так и холощёный, то бишь кастрированный, и
всё к ним причитающееся — от мозгов, вымени и головы до срамных мест; пирог с ливером,
который зовётся ещё потрохами, холодный борщ, баранину тушеную, кушанья с эстрагоном,
потроха на вертеле и наконец кишки, вывернутые наизнанку и вымытые десять раз в воде.
Само собой разумеется, все подходящие к случаю салаты: из одуванчиков, жабника, кресса,
зелёного лука и чеснока, шпината и особливо салат-латук, взлелеянный на монастырских
огородах; а в заключение блинчики с вишнёвым вареньем, пончики, пироги-вертуты и слойки.
Труднее было выбрать вино. Ягнёнок требовал одного, баран — другого, к овце из-за привкуса
сала нужен был особый сорт, примерно такой же, как для свинины, а супу приличествовали
сорта вин вроде тех, что к рыбе. Было решено поставить на стол, чтобы иметь под руками, все
сорта, полагающиеся к четырём разным кушаньям: свинине, птице, рыбе и баранине, и пусть
каждый пробует и решает, что к чему подходит.
И пятнадцать больших, полных доверху графинов торжественно прошествовали в трапезную и
столпились на столе.
— Этот способ, когда вино подается в одних и тех же постоянно наполняемых графинах,—
разъяснил игумен,— намного выше той примитивной манеры, что принята в местах
развлечений и в большинстве домов, где вино ставится в бутылках, и, опустошённые, они
выстраиваются в ряд, подобно плачевным останкам. Это не только портит доброе
расположение духа, но и постоянно напоминает гостям, становясь своего рода счётом, сколько
они выпили, а у слабых духом пробуждает мысль о мере и тревожит идею сытости и равно всех
невольно наводит на мысль об определённых нуждах и потребностях, явно связанных с
количеством выпитой жидкости, которое, будучи непрерывно перед глазами, их пугает. Тогда
как при постоянно наполненных графинах, не убирающихся со стола, всё происходит
естественно, потребность возникает сама собой и отправляется свободно, словно по
вдохновению.
На этом утром четвертого дня, то есть среды, распахнулись врата праздника в честь барашка.
Только что покончили с предварительными закусками — тушёными почками, жареными
мозгами, варёными языками, гландами и другими железами в винном соусе, с варёными
глазами под хреном и перешли к срамным частям, огромным, как арбузы, когда вдруг до ушей
их, закрытых для всех грешных шумов, донесся принесённый неистовым ветром тревожный
звон. Они прислушались и узнали. То был один из больших монастырских колоколов.
Звон становился всё громче, всё яростнее, точно рука великана вознамерилась расколоть
колокол.
Дрожь пробежала по спинам монахов. Что за нечистый дух решил посмеяться над ними и над
монастырем? По всему видать — дьявол. Это его проделки. Потому что никто другой — дитя
человеческое — не мог проникнуть сквозь все ворота и двери...
— Полноте! — произнес игумен после краткого раздумья.— Сатана колоколов боится, он
к ним не притрагивается, ибо они освящены. Это может быть только делом ангелов! Узнайте
же, что один из них снизошёл к нам, недостойным... возвестить о Вселенском соборе. Мы
заслужили милость за наши унижения и смиренную молитву!
Но набат всё усиливался. Вступил и другой, ещё больший колокол, зазвонил, застонал то
коротко, то протяжно, точно язык его дёргал нечистый.
— Не к добру это, братья...— испуганно произнес игумен.— Берите чудотворную икону и
по кресту, пойдем посмотрим.
С чудотворной иконой в руках, вооружённые большими и малыми крестами, отцы отважились
ступить во двор и издали посмотреть на колокольню, откуда неслись сигналы тревоги. Ничего
не было видно. Лишь ураган стонущих звуков сотрясал воздух. Пришлось подойти ближе.
Поразмыслили, поразведали, сквозь узкое окошко разглядели, как мечется по площадке
привидение в белых одеждах.
— Так и есть, ангел!—подтвердил игумен.— Злые духи — они чёрные.
Вдруг поп Болиндаке, протрезвев, провёл рукою по глазам и завопил как оглашённый:
— Это кобыла!.. Моя кобыла...
И он стал звать её:
— Лиза, Лизушка, детка, подожди, я сейчас!
Теперь было ещё труднее отомкнуть запоры и отодвинуть засовы, обмотанные проволокой,
чем четыре дня назад, когда их запирали. В результате многих усилий дверь поддалась,
и все ввалились разом.
Тут и поняли: кобыла, три дня и три ночи без воды и пищи, ржала, тыкалась в окна, пыталась
грызть дерево двери, вертелась, металась, билась головой о стены, пока, отчаявшись, не
разглядела, подняв глаза, верёвки колоколов, висевшие над ней, и не принялась их есть. Она
вытянула шею, схватила верёвку и потянула её книзу. Язык колокола пришёл в движение и
забил тревогу. Когда колокол закачался на крючке и вырвал верёвку изо рта животного,
кобыла принялась за другую, она в отчаянии потянула её, и снова раздался звон. И опять
колокол сдвинулся с места — вниз, вверх,— и лошадь выпустила изо рта верёвку, но не сдалась.
Она вернулась к первой верёвке, которая теперь не двигалась, и снова схватила её в зубы, и
колокол, дрогнув, жалобно застонал.