Василе Войкулеску - Монастырские утехи
обычным воровством. Иногда в игру вступали зависть коннозаводчиков, ревность графов, месть
богатых землевладельцев, подстроенные или неудавшиеся козни, игра честолюбий — как сейчас
в спорте,— страсти, вполне объяснимые в этих знойных степях, над которыми стоит марево.
По ту сторону Карпат отличился из всех конокрадов один, по имени Эгон, белокурый, с
длинными усами, мягкими, точно жёлтый шелк, статный, сильный и гибкий, словно тростник,—
так клонился он в вихре неудержимого галопа. Эгон стал грозой магнатов, и напрасно те
запирали лошадей в каменных конюшнях замками величиной с ведро. Кто знает — была у него
разрыв-трава, нет ли, только он везде проходил.
У нас в Валахии славился своими набегами седой человечек с голубыми, детски-невинными
глазами; был он худ, тщедушен и вёрток, как змея. Имя ему дали по матери — Амоашей, то
есть «сын моаши», повивальной бабки. Чаще всего его мать звали к тяжело рожавшей скотине,
потому что широко разнеслась молва о её лёгкой руке. Если телок застрянет в коровьей утробе
или кобыла принесет полуживого жеребёнка, тут уж не обойтись без повитухи. Бывало,
скотина громко стонет с закрытыми глазами, а бабка засунет ей в утробу по самый локоть свою
сморщенную правую руку, смазанную освящённым маслом, плавными движениями гладит,
помогая левой снаружи, успокаивает и укладывает развороченное нутро; так ей всегда
удавалось и мать спасти, и детёныша живым вынуть.
Конокрад с малолетства сопровождал мать везде, где была нужда в её умелых руках. Звали
повитуху далеко — иной раз за пять уездов. Из-за неё чуть ли не дрались. Бояре сами
присылали за ней коляски. Или, бывало, вскочит она на коня и мчится во весь дух, чтобы
застать в живых рожавшую скотину. А сын — всегда при ней; так он проник во все конюшни,
видел все тайны, знал повадки скота, и особенно лошадей; он рос вместе с жеребятами, как
брат, и полюбил их больше всего на свете.
Потому нетрудно ему было стать самым большим барышником, а потом — главарем
конокрадов. От Брода Черны, вниз по Дунаю, через Бэрэган и Добруджу, до самой Херцы
Буковины Амоашей приказывал и передвигался, ровно владыка, и страна его была обширнее,
чем у Мирчи Воеводы.
По правилам большой политики империи конокрадов полагалось владыке пусты подать через
Карпаты руку правителю Бэрэгана. Так встретились и побратались Эгон-венгр и Амоашей-
валах, и сходились они, когда была в том нужда, в горах десятки раз, в десятках мест, но
особливо — по эту сторону Карпат, на наших землях.
В канун Ивана Купалы, славного своими конными ярмарками, конокрады съезжались на
Лошадином мосту над горой Пентелеул. Там, наверху, под бездонным одиноким небом, есть
величавое плато — люди называют его мостом,— длинное и просторное, как царские угодья,
утопает оно в траве и цветах; целые табуны лошадей могут пастись и резвиться на этих лугах, и
никто об этом не прознает.
Здесь конокрады обменивались поживой. Лошади, добытые Амоашеем, перегонялись на Запад,
в Австрию и дальше. Взятые же Эгоном до времени скрывались в землянках Бэрэгана, а потом
двигались к Браиле. С дунайских пристаней они переправлялись через Босфор и тут
превращались в анатолийских или персидских коней.
И конечно, побратимы обменивались не только кобылами и жеребцами, но и советами, как бы
лучше, втихую свести коней с хозяйских дворов. И, рассказывая о своих подвигах,
раззадоривали друг друга и состязались в храбрости и ловкости.
Увести простых лошадей — пустяк, забава. Сам главарь такой работой даже брезговал.
Посылал ученика. Тут только приманить собак, одурачить хозяина, неслышно шапкой
отомкнуть засов, а уж конь идёт послушнее ягнёнка. Для этого правой рукой, как клешнями,
кладут лошади на храп закрутку, и, зайдясь от боли, она подчиняется. Хозяин проснется
поутру, а стойло уже пусто.
С теми, кто посмелее, кто мог взять их за горло, вернее сказать, где они знали — добром дело
не кончится, конокрады пускались на разные уловки. Травили дворовых псов, поили сторожей,
крепко связывали работников, заговором усыпляли хозяина, и он, против обыкновения, спал
без задних ног; тут-то они и грабили конюшни. Для этого случая у них всегда при себе была
«мёртвая рука», усыплявшая стражей.
А чтобы окончательно сбить всех с толку, они обували копыта украденных лошадей в другие
— из войлока и кожи — задом наперед, так что конские следы заводили пострадавшего в
тупик.
Эгон показал себя дерзким, удачливым и храбрым. Правда, иногда чересчур жестоким. Если он
видел, что никакими силами не может завладеть добычей, на которую зарился, то пробирался
ночью и поджигал конюшню. Охваченные страхом лошади громко ржали, метались, бились о
стойла, поднималась тревога. Сами же конокрады кричали во всё горло: «На помощь, пожар!..»
Хозяева вскакивали, спросонья и впопыхах открывали или выламывали двери конюшен и
выпускали коней, а те вырывались вон и, ошалев от страха, разбегались кто куда. Тут-то Эгон
со своими сообщниками и ловил их. Пользуясь общим переполохом, конокрады вскакивали на
лошадей, и поминай как звали...
Что иногда при этом калечились и гибли дорогие кони, а иной раз сгорали целые хозяйства и
умирали люди — до этого Эгону не было дела. Он своего добивался.
Амоашей был помягче и пользовался только мирными средствами. С хозяевами справиться —
для него легче лёгкого. С лошадьми бывало потруднее... Как-то раз попался ему конь такой
норовистый, что никто, кроме хозяина, не смел к нему притронуться, да и тот подходил с
приманкой. Так что человек этот и конюшню перестал замыкать. Припрет, бывало, колом дверь
—и всё. Потому как хорошо знал: его рысака не украдешь. Но вот конокрад положил на коня
свой невинный голубой глаз. Пытался не раз подойти к нему на пастбище. Конь взвизгивал,
оскаливался и, как к волку, повернувшись к нему спиной, начинал рыть землю копытом. Такого
добром не уведешь. Конокрад — в город, шапку снял, прохаживается, заглядывает в
снадобницы. А когда вернулся, подослал в конюшню мальчонку, и по наущению конокрада тот
под вечер примешал в овес какое-то снадобье из кулька. Ночью Амоашей объявился с
четырьмя забулдыгами, они потихоньку погрузили на носилки каурого — тот не шелохнулся,
спал, как младенец,— и преспокойно себе вышли со двора. Опиум действовал легче и не так
жестоко, как огонь. Эгон, прослышав об этом, поморщился: у валаха бабьи приемы... Но
Амоашей и наперед поступал, как ему подсказывали ум и сердце... В другой раз он играючи
свёл со двора распрекрасную кобылу благородных кровей, да ещё обещавшую принести такого
же жеребёнка. И всего-то ему понадобилось для этого дела око рому, разбавленного крепким
спиртом, да переметная сума сахару. Кобыла, не хуже бабы падкая на сласти, напилась в
стельку: конокрад за полночи до отвала накормил её сахаром, смоченным в хмельном спирте, и
она по доброй воле вышла из конюшни; весело покачиваясь на всех четырёх ногах, она
следовала за вором, как за родной матушкой.
Но в конце концов нашла коса на камень. Жил-был в тех краях, около Бузэу, знаменитый
боярин, и звали его Маргиломаном-старшим. Род его вёлся, как он сам говорил, от
прославленных конокрадов. Так что с ним шутки были плохи; к тому же был он с властями в
дружбе. И Амоашей обходил его стороной.
И всё же когда у старика в конюшне завелся белый, лёгкий как ветер арабский жеребец,
Амоашей забыл обо всех страхах и стал ходить вокруг него кругами. Жеребец был норовистый,
горячий — сущий огонь, чуткий и такой неукротимый, что с ним, даже стреноженным, не
могли сладить четверо. Делать нечего — его не выпускали из конюшни. На свет божий не
выводили, а то того и гляди вырвется и убежит — пойди ищи. Но даже в темноте, спутанный
цепями, он метался и вопил, как разъярённая баба, стоило войти к нему конюшим. Нужно было
прежде схватить его закруткой, а потом уж нести овес и воду. Ясли изгрыз, перегородки
разнёс... О коновязи и говорить нечего. Так он бил копытами, что пол взлетал до самого
потолка. Пришлось его, как дикого зверя, в одиночку запереть: он кусал лошадей, с которыми
поначалу его поместили. Служители кликали его не по имени — Алкион, но по прозвищу —
Белый Дьявол. Хозяин ожидал из заморских стран объездчика, чтобы приручить его и
выездить.
У Амоашея глаза разгорелись от вожделения, и стал он чахнуть... Конюшня хорошо охранялась
и была добротная, каменная, с несколькими маленькими форточками — ласточка, и та с трудом