Император и ребе, том 2 - Залман Шнеур
— Пушцы, пан Нота!.. Дай мне выйти, дорогой!.. Я его еще успею спасти. Они его там убьют, нашего Хацкела! За меня бояться нечего! Я ведь ихний…
Но реб Нота схватил его за овчинный воротник, поднял с колен, притянул к себе и прошептал в растрепанные волосы старого кучера:
— Молчи! Слишком поздно… Не пугай больше баб, Иван! Слушай, слушай!..
Сверху отчетливо донесся задыхающийся крик Хацкла:
— Пусти-и-те! Не хочу! Спаси…
Он не закончил этого последнего слова. Хриплым петушиным кукареканьем оборвался его последний призыв о помощи. Потом раздался хрип, тоже похожий на голос старого петуха, который никак не может закончить свое басовитое «ку-ка-ре-ку» и шипит, шипит…
Все в погребе похолодели. Там не знали, что именно это означает, но ясно было, что с Хацклом в этот момент произошло несчастье, большое несчастье, о котором нельзя даже помыслить… Да, но как человек может издать такое кукареканье? Наверное, ему что-то показалось в последнюю минуту. Наверное, ангел смерти явился к нему в образе того большого петуха, который портил ему, сторожу этого дома, жизнь своим издевательским «ку-ка-ре-ку», звучавшим, как «Хацкл-оденься»… Тот самый петух, которого Хацкл нарочно отдал зарезать и чье старое мясо ни на что не годилось… Не иначе как он появился там перед Хацклом в последнюю минуту, захлопал крыльями и хрипло расхохотался: «Хацкл, о-де-вай-ся! Надевай саван и свой засаленный талес! Твой конец пришел… Да-да! Твой — тоже… Кто напрасно проливает кровь, того кровь будет пролита…»
Может, это только показалось сторожу, когда он испускал последний вздох, а может, и нет. Это навеки осталось окутано тьмой. Никогда никто не узнал точно о видении, явившемся Хацклу, умиравшему смертью святого мученика. Но те, кто тогда сидел в погребе, на всю свою оставшуюся жизнь запомнили это последнее «спасите!» Хацкла, закончившееся клокочущим «ку-ка-ре-ку».
Глава двадцать восьмая
Прочь из погреба
1
Все это бушевание картофельного бунта наверху продолжалось недолго. Полчаса или даже меньше. Однако в смертной тоске близкой опасности, когда сердца бились часто-часто, для сидевших в погребе это время тянулось мучительно долго. Приходилось напрягать всю волю, чтобы удержать себя в руках и не закричать, дойдя до высшей точки ужаса. Однако с хриплым кукареканьем Хацкла бунт тоже достиг своей высшей точки и оборвался, как все, что натянуто сильнее, чем можно… Стоглавый зверь вдруг лишился своей слитой воедино воли. Она рассыпалась на множество маленьких воль.
— Учикай,[64] хлопцы! — пронесся наверху крик.
И множество других голосов — визгливых, рычащих, хрипящих — подхватило и повторило это предостережение:
— Учикай! У-чи-ка-ай!..
И там побежали через все дыры, которые проломил до этого зверь: кувырком через входную дверь — на улицу; сопя и пыхтя, — через узкое выбитое кухонное окошко.
Шум, поднятый этим безумным бегством, однако, сразу же был прерван, как будто коротким ударом грома или щелчком длинного пастушьего бича. Или даже несколькими щелчками, зазвучавшими и вместе, и вразнобой.
Сначала в погребе толком не поняли, что это означало. Первый щелчок заставил всех вздрогнуть, второй — напрячь слух, а третий уже прорвался сквозь толстую крышку погреба, как весть, адресованная всем заживо погребенным в нем:
— Это милиция! Милиция с пищалями!
Первым вскочил старый реб Нота. Он даже сорвал мокрое полотенце со своей разбитой головы — так он был обрадован.
— Зорич! — закричал он. — Хвала Всевышнему, Семен Гаврилович сдержал слово!
Истеричная радость охватила насмерть перепуганных молодых служанок и передалась толстой старшей кухарке и Кройндл. Плача и смеясь, они упали друг другу в объятия и расцеловались. Даже Алтерка, избалованный сынок хозяйки, оживился. Он начал дергать Кройндл за вышитый фартучек, прося, чтобы и его взяли в компанию. Он тоже хотел целоваться.
Одна Эстерка все еще не могла выбраться из своего внутреннего оцепенения, как из смолы. Она чувствовала себя словно после тяжелой болезни. Только бы не двигаться с места, только бы не оказаться вынужденной сделать шаг, протянуть руку за куском, за лекарством…
А когда одна из женщин, которых плохо было видно в скупом свете коптилки, подбежала к ней и хотела обнять, Эстерка сдавленно воскликнула: «Ой!» — и оттолкнула подбежавшую рукой так же болезненно и капризно, как ребенок отталкивает врача, пытающегося разбинтовать ему рану.
— Реб Нота! Реб Нота!.. — начали глухо звать сверху. — Где вы, реб Нота?
— Издеся!… Издеся!.. — отозвался за него кучер Иван. Сам он взбежал по ступенькам, ведшим наверх из погреба, и принялся отвязывать толстую веревку от дубовой крышки. Но старые руки дрожали и плохо его слушались. Тогда он, по своему крестьянскому обыкновению, разозлился на нетерпеливые голоса, раздававшиеся сверху:
— Гукай таперича, гукай! Трясца твоей матци!..
Этот гнев звучал уже бодро. В нем слышалось освобождение. Среди женщин, находившихся в погребе, он вызвал смех. Это был какой-то ненатуральный смех, не к месту и не ко времени. Но сдерживать его они больше не могли.
— Ш-ш-ша! — прикрикнул на них реб Нота, как на маленьких девочек. — Что это теперь за гоготание?
Смех смолк так же быстро, как начался. И все молча начали подталкивать к выходу из погреба лестницу. Крышка люка издала тяжелый стон, и нанесенные снаружи земля и пух начали падать в погреб. Но спасенные с затаенной радостью позволяли им падать на свои головы, возбужденно подталкивая при этом друг друга. Эти куски грязи и пух были доказательством того, что потерянный было мир снова нашелся…
Одна Эстерка не торопилась выйти. Она все еще сидела на старом ящике, как на бедном царском троне, с той же самой миной упрямой боли, как и тогда, когда ее попытались обнять. Увидав, что последняя женская туфля исчезает с лестницы, ведущей из погреба, она медленно встала, подошла к вмурованному в стену черному крюку, легко взобралась на пустые бочки из-под меда и провела холодной ладонью по железу, погладила его. Эстерка словно хотела извиниться перед крюком за то, что вынуждена с ним попрощаться. Надолго ли — этого она сама не знала. Еще не знала…
Жирное коричневое пятно осталось у нее на пальце — след от копченого мяса, висевшего на этом крюке и съеденного вчера на трапезе в честь бар мицвы Алтерки…
— Эстерка? — гулко прозвучал сверху голос. — Где вы там?
— Здесь, здесь я! — поспешно ответила Эстерка, будто ее схватили за руку, когда она крала.
— Возьмите, пожалуйста, коптилку и вылезайте! Не оставляйте огня в погребе…
— Беру, беру! — как маленькая девочка, поторопилась она подчиниться.
Но