Император и ребе, том 2 - Залман Шнеур
Домочадец
Быстрейшая для речи весть — погибла
Великая царица Иокаста!
Корифей
Несчастная! Что ж в гроб ее свело?
Домочадец
Своя рука…
Но как она покончила — не знаю.[63]
Не потеряли в погребе головы реб Нота, Кройндл и старая кухарка. Они поразили Эстерку своим странным спокойствием. Как и она, они старались сохранять хотя бы видимость крепости духа. Натянули на свои лица маску невозмутимости и уже одним этим влияли на глупеньких молодых служанок, заставляя их собрать последние остатки своего мужества. К счастью, они не знали, что в ее случае источник этого мужества был таким нечистым и нездоровым, что он проистекал, скорее, из жестокости к себе и ко всему, что еще вчера, перед сном, было Эстерке так дорого.
На самом же деле Эстерка сама себя не понимала. Ее существо, как и прежде, было разделено на две части. Одна Эстерка трепетала и страдала; другая же с холодной непримиримостью смотрела на страдания первой и пыталась понять, как далеко они могут зайти. Эта оцепеневшая Эстерка, казалось, с нетерпением ждала, чтобы самое страшное произошло наконец как можно быстрее. Она будто без слов благодарила Бога за то, что Он еще заботится о ней, такой нечистой, такой грешной; за то, что избавляет ее от этого злого труда — поднять на себя руку. Ей грозили теперь чужие руки — с косами и мужицкими дубинами, и все шло к надлежащему концу. Так лучше. Все уйдет в вечное забвение и порастет травой…
А другая Эстерка, несчастная, глубоко страдающая, возмущалась: «Да. Ты, ты!.. Все время — только ты! А реб Нота? А твой единственный сын? А Кройндл?»
«Рано или поздно, — равнодушно вынесла свой приговор вторая, холодная, как железо, Эстерка, — все умирают. Это ведь только раз! От Менди на этом свете не должно остаться никакого напоминания. Обо всех тех жизнях, которые он поломал… Другой конец невозможен. Именно так написано в древней трагедии:
О, если б Истр и Фасис, волны слив,
Струей могучей Фивы затопили —
Им все ж не смыть неслыханную скверну,
Что этот дом таит — еще таит…
Опасность нарастала, становилась все ощутимее. Топот множества ног отчетливо был слышен в погребе сквозь каменный потолок и крышку погреба, хотя она тяжело и плотно лежала в своей дубовой раме. Выкрики тоже стали отчетливее.
Окончив бить посуду в кухне, наверху перешли к разламыванию крупных предметов мебели. Их с разнузданными криками валили на пол и разламывали топорами. Эта дикая работа сопровождалась все усиливавшимися взрывами хохота. По этому грубому хохоту в подвале могли составить некоторое слабое представление о том, как потешались наверху крестьяне над найденными ими предметами, казавшимися им роскошью. Взбунтовавшиеся крепостные давали им свои оценки:
— Ха-ха! На подсрачниках им обязательно надо сидеть, панам и жидам! Сидеть, как мы, на чурбаках и на лавках они хворы… Ха-ха, в деторобнях их бабам обязательно дрыхнуть на пуху и на перьях! Палатей, застеленных сеном, им мало?.. Жгут сальные и восковые свечки в оловянных и стеклянных «лампедрилах», как поп в церкви!.. А портить, как мы, глаза при лучине им не годится? А вот пусть, братцы, попробуют! Ломайте, ломайте, ломайте! Ха-ха-ха!
2
Странное дело! Чем ближе становилась опасность, чем гуще был страх и чем больше слабел голос безжалостной, холодной, как железо, Эстерки, тем больше побеждала в ней вторая, страдающая, Эстерка, полная отзвуков ее поломанной жизни, сливавшихся с доносившимся сверху грохотом. На нее напало беспокойство от ощущения приближающегося конца. Звуки разламывания кровати и разрывания подушек, которые она услыхала, вызывали у нее одновременно и горечь, и глубокое отвращение: может быть, это именно кровать Кройндл, в которой она, Эстерка, так несчастливо спала… Может быть, в последний раз… Вместе с Домочадцем из перелистанной ею сегодня трагедии «Царь Эдип» она сама себя оплакивала:
Вы помните, как в исступленье горя
Она умчалась. Из сеней она
В свой брачный терем бросилась, руками
Вцепившись в волосы свои…
Она и одр свой проклинала: «Ты мне
От мужа — мужа, и детей от сына
Родить судил!..»
Мстя предметам мебели, словно живым существам, стоглавый зверь принялся осматриваться и в прихожей. Он, рыча, ощупал все своими волосатыми когтистыми лапами, прикоснулся к крышке погреба и сразу же отступил. Из другого угла позвали: «Не там, братцы, тутошки, тутошки!.. Тутошки они спрятались!» — загоготал зверь всеми головами. Он нащупал то, что искал, и принялся ломать какой-то большой гулкий предмет.
По зазвучавшим ударам топора в подвале сразу же догадались, что многоголовый зверь добрался до узкой двери квартирки Хацкла, пристроенной к прихожей под чердачной лестницей. Да, это была квартирка сторожа Хацкла… Беспокойство за его и за собственную жизнь стало острым и сверлило мозг, как зубная боль.
Чтобы ему, этому многоголовому зверю, было светлее, чтобы ему ловчее было попадать топорами в нужное место, там распахнули настежь входную дверь. Это в подвале тоже поняли… Сверху донеслись новые голоса. Свежие силы пришли на помощь бесновавшимся в просторной прихожей. Сила разъяренного зверя удвоилась.
Только теперь Хацкл-оденься, видимо, почувствовал, что зашел слишком далеко в своей преданности дому реб Ноты и его семье, не спустившись в надежный каменный погреб, а спрятался в своей деревянной сторожке… Он сам, наверное, не ожидал, что вечно поротые, вечно голодные деревенские иноверцы способны на такой разбой среди бела дня. В смертной тоске он принялся метаться из угла в угол по двум своим тесным комнатушкам. Топ-топ-топ!.. — был слышен стук его тяжелых сапог над потолком подвала. Потом — намного сильнее, отчетливее и на одном месте: тук-тук-тук! — на этот раз уже палкой, которой Хацкл прежде давал знать хозяину, сидевшему в погребе, что хранит верность дому, остается на своем месте и готов ко всему на свете. Он, сторож этого дома Хацкл…
Но что означали теперь эти удары в потолок погреба, если не просьбу о помощи?.. Вот-вот уже до него доберутся. Дверь почти разломана. Вот, вот!
Странный человек! Кто ему мог сейчас помочь? Перепуганные служанки? Старый реб Нота? Эстерка? Ее единственный сынок?.. И как? Десятки пар грубых ног в лаптях топтались сейчас между запертой крышкой погреба и взломанной дверью сторожа; и десятки мозолистых рук размахивали там в воздухе оружием…
Единственным, кто отозвался на стук, был кучер Иван. Путаясь в длинной кучерской шубе, как баба — в платье, с рукояткой кнута, торчавшей за поясом,