Стефан Жеромский - Бездомные
– Я краем уха слышал, что вы поселились в деревне, – говорил тот, садясь у стола.
– В санатории…
– Ах, правда! В Цисах.
– Да, в Цисах.
– Ну и как, хорошее место?
– Не совсем.
– Но, надеюсь, выдержать можно?
– Я как раз оттуда уехал.
– Надолго?
– Навсегда.
– Voilа![92] Навсегда… Не люблю я этого слова «навсегда»… Неужели материальные условия?
– Я вам откровенно скажу, Кожецкий: я совсем расклеился. До такой степени, что мне и говорить трудно. Не сердитесь, прошу вас.
– Я уже заметил и прошу прощения. Хорошо, когда человек говорит прямо. В этом я разбираюсь и тотчас улетучусь. Одно словечко: куда вы едете? Может, вам нужны деньги или что-нибудь вроде помощи?
– Нет, нет! А еду я, кажется, в Варшаву.
В то время как он говорил это, ему послышался где-то неподалеку голос Иоаси. Сердце в нем сжалось и глаза остекленели, словно жизнь отлетела из них.
– Я скажу еще несколько слов… – сказал Кожецкий, – и уйду. Можно?
– Разумеется, говорите!
– Гак вот, поезжайте-ка, почтеннейший, со мной в Домбровский бассейн. На долго ли, на коротко – ваше дело. Отдохнете телом и душой, оглядитесь…
– Нет, нет! Я никуда не могу ехать.
– Скажу больше: на одном предприятии там есть вакантное место врача. Вы могли бы похлопотать и получить его. Впрочем – это после.
– Я в Варшаву… – пробормотал Юдым, сам не зная, почему он отвергает это предложение. Прежде всего ему претила необходимость разговаривать с Кожецким. А тот, словно угадав его мысли, продолжал:
– Я не стану ни разговаривать с вами, ни о чем-либо расспрашивать. Ну?
– Нет, нет.
– Где же вы хотите остановиться в Варшаве? В гостинице? Когда человек утомлен и у него с нервами неладно…
– Да у меня нервы в абсолютном порядке! Стану я еще болеть нервами, какими-то там глупыми нервами! Не выношу этого нянчанья с нервностью…
Веки Кожецкого слегка приоткрылись, и легкая усмешка скользнула по лицу. Но тут же исчезла, сменившись необычным на его лице выражением глубокого уважения и внимания. Юдым взглянул на приятеля и почувствовал облегчение. И правда: куда же ехать? Блуждать по улицам Варшавы, подавляя в себе вспышки ненависти и тоски?
– Да ведь я вам жизнь отравлю своей особой… – говорил он уже гораздо менее резко.
– Поедем в разных купе, даже в разных вагонах, если все дело в этом. А там вам отведут комнату, так что вы сможете вовсе меня не видеть.
– Что вы!
– Да ничего я. Знаю, что говорю. Впрочем, у меня есть тут и некоторый расчет.
– Что за расчет?
– Так, есть один.
– Но я ведь и билет уже купил до Варшавы.
– Ну и что с того? Сейчас пойду куплю вам билет до Сосновицы. Вы сидите здесь спокойно и огорчайтесь сколько угодно, а я тем временем сбегаю в кассу.
Юдым посмотрел вслед уходящему Кожецкому, и ему приятно было видеть мелькнувший в толпе светлый костюм. Вздох облегчения вырвался из его груди. С минуту он думал о том, что представляет из себя Дом-бровский бассейн, и, несмотря на все отвращение, которое он питал к новым местам и особенно к тому, что скрывалось под этим названием, он все же предпочел его Варшаве. Вскоре Кожецкий вернулся и торжественно показал билет, который, впрочем, тут же спрятал в свой карман. Подошел поезд. Юдым машинально отправился со своим новым спутником в вагон первого класса. Он был один в купе и тотчас, стараясь ни о чем не думать, бросился на диван. Когда вагон дрогнул и двинулся с места, он почувствовал явное удовольствие от того, что едет не один и не в Варшаву. Никто к нему не входил. Лишь час спустя тихонько появился Кожецкий со своим большим кожаным чемоданом в руках. Он сел в другом углу купе и взялся за книгу. Когда он снял свою дорожную шапочку, Юдым заметил, что его лысина стала больше. Коротко остриженные волосы еще чернели на темени, но белая кожа просвечивала уже и там. Кожецкий внимательно читал. На его красиво очерченных губах время от времени змеилось холодное презрение, квазиулыбка, которая всегда появлялась, когда этот «циник» оживленно спорил с кем-нибудь, строящим из себя великого человека. Юдым рассматривал Кожецкого из-под ресниц, и вдруг ему пришла в голову странная мысль: что было бы с Иоасей, если бы она стала женой такого человека? Он жаждал в ту же минуту увидеть ее глаза, хотел вспомнить их, но тут его собственные глаза утонули в слезах, затопивших его лицо. Так он лежал, неподвижный, изо всех сил стараясь подавить в себе мучительную дрожь. И вдруг почувствовал горячее желание, настоящую жажду заговорить с Кожецким о Иоасе, признаться ему во всем. Он уже совсем было собрался открыть рот и начать, как вдруг какое-то другое слабое воспоминание подсекло это намерение, словно тяжелая дробинка, попавшая в парящую в воздухе птицу. Он забыл, где он и что с ним происходит, и барахтался из последних сил в забытьи, охваченный смертельной тоской.
Часов в пять Кожецкий закрыл книгу и снял с полки тяжелый чемодан. Готовясь покинуть вагон, он тихо сказал:
– Вставайте, Юдым, мы у цели.
Они вышли на перрон большой оживленной станции, быстро прошли ее и сели в ожидающую их коляску. Сытые кони помчали их по городу. Казалось, он возник в одну неделю. Дома были не только новые и безвкусные, но и построенные кое-как, наспех. Параллельно улицам тянулись глубокие болота и яры. Засохшие брызги грязи виднелись даже на окнах второго этажа. Рядом с новыми каменными домами ютились старые лачуги и домишки из эпохи Пяста.
Пригород выглядел так, будто его непрестанно перетряхивали, и не затем, чтобы привести в порядок, а затем, чтобы хищнически изъять все, что возможно. На месте оставались лишь жалкие остатки. Зрение то и дело терзали ямы, рвы, сточные канавы.
Кое-где уцелели еще группы сосен, редких, как рожь, растущая на песке. Такая рощица просматривалась насквозь. Кое-где пустыри поросли кривыми сосенками, карликовыми выродками деревьев, можжевельником. Вся местность была бросовой землей, пустошью.
Во все стороны разбегались дороги, дорожки, тропинки. Время от времени колеса стучали о рельсы железной дороги. Всюду были фабричные трубы, трубы и дым. тянущийся вдаль по лазурному небу.
Дорога извивалась между разнообразнейшими фабричными строениями, которые то сливались в причудливые громады, то распадались – там было человеческое жилье. По соседству с этими скопищами являлись взору огромные глубокие ямы, в которых стояла, не имея стока, грязная, омерзительная, желто-бурая вода. У Юдыма зрелище этих ям вызывало несказанную тоску. То был мучительный образ позора. Некуда ей стечь, уйти, убежать, некуда деться, даже просто впитаться без следа, исчезнуть навсегда. Она уже ничему не служит – ни для питья, ни чтобы омыть чье-нибудь тело. Ей не дано даже отражать в себе тучи и звезды небесные. Словно выбитый глаз, смотрит она в небо, ужасающе поблескивая, с немым, преследующим человека криком. Проклятая всеми вода, она служит лишь источником заразы. И так она останется здесь навсегда, навеки.
Поблизости от этих ям вздымались терриконы, огромные свалки мелкого угля и породы, выросшие в настоящие горы. Кое-где от дождей и бурь они расползлись на части и между ними образовались поперечные долины. Эти странные насыпи цвета жженого кирпича, состоящие из истлевшей угольной пыли с примесью шифера, перерезали пространство, как кровавые, воспаленные отеки на этой больной, поруганной земле.
Когда коляска выехала, наконец, на широкое, превосходно содержавшееся шоссе, вдали показалась и цель путешествия: шахта «Сыкстус», ее наземные сооружения, похожие на три склеившиеся ветряные мельницы, до такой степени покрытые черной пылью, что два жалких стекла внизу одной из этих деревянных башен привлекали взгляд прохожих приятным стальным блеском. На верхушках двух самых высоких башен, в клубах пара и дыма вращались взад и вперед колеса подъемных бадей. Уголь расходился отсюда во все стороны черными гребнями, а над ними вздымались огромные ребра деревянных галерей. Уже издали слышался шум шахты. На одной из балок стоял человек в грубых сапогах и куртке до колен. Он был весь черный. Должно быть, он что-то говорил, потому что размахивал руками, видимо, отдавая приказания людям, которые внизу, у его ног, неутомимо ворочали лопатами черные глыбы. Вокруг, в канавах и углублениях, стояла вода не вода, а какая-то темная бесцветная жидкость; тяжелая и мертвея, она простиралась по израненной земле, у которой уже нет сил прикрыть травой обнаженные места; черный прах сыплется на нее с воздуха и уничтожает все, что взрастило солнце. За оградой шахтной территории тянулись груды камней, смешанных с углем. Дальше, как заплата на разорванном платье, простирался черный лоскут угольной пыли. За ним ощетинились пеньки на неровном пространстве, их бьют бури, пожирает зной и засыпает плавающая в воздухе мелкая пыль. Эти торчащие остатки некогда буйных и давно срубленных деревьев представали глазам Юдыма словно олицетворение нестерпимых обид, несчастий, задушенных и втоптанных в землю. Они, казалось, рыдали страшным, раздирающим душу плачем, которого никто не слышит. И всюду, куда ни кинь взгляд, неожиданные обрушения увлекали вниз эту мертвую почву, весь смысл существования которой был уничтожен.