Василе Войкулеску - Монастырские утехи
воплощение женственности, гигантской, космической освобождающей силы, ибо
прощение есть не что иное, как освобождение, которое там, на небесах, поднимает и
обращает в творящую добродетель те страсти, что здесь, у нас на земле, почитаются
только пороками, и мы раздавлены их тяжестью...
Некая Маргарита, подобно зачавшей Еве, снова создает Фауста таким, каким он сам
хотел себя видеть, и превращает Мефистофеля из лживого лакея, из лукавого слуги,
который искушает своего хозяина, в необходимую антагонистическую силу, и её-то
Маргарита и делает своим союзником, включая во Вселенную.
Я начал видеть Маргариту неистово святой, если так можно выразиться, святой с той
неистовостью греха, которая...
Дойдя до сих пор, я услышал шорох и почувствовал чьё-то присутствие. Я открыл
глаза. Кто-то стоял посреди комнаты и напряжённо на меня смотрел.
Как она вошла? Я закрывал дверь и, рассердившись, кажется, задвинул её на засов.
— Я Мэргэрита,— громко сказало видение.
Я в испуге подпрыгнул и мог лишь самыми банальными словами сказать о том
безумном чувстве, которое меня душило.
Мысли смешались во мне, как струи водопада, мир завертелся, и я, оглушённый, был в
его центре.
Когда я пришёл в себя, богиня — я и теперь не могу назвать её иначе — стояла и
смотрела на меня с шаловливой улыбкой. Она была высокая, гибкая, каштановые
волнистые волосы, большие глаза, зелёные, как глубина волн, бело-розовые щеки с
ямочками, тонкий, прямой нос, трепещущие ноздри. Сильный, решительный
подбородок соблазнительно круглился, прелестные изогнутые губки заканчивались
нежными, поднятыми вверх уголками. Великолепная линия шеи сочеталась с
величественными очертаниями плеч удивительных пропорций и грации. Округлые
крепкие груди, казалось, постоянно горели, наполняя мистической жизнью её
расшитую рубаху, которая их прикрывала. Восхитительные руки, длинные и гладкие,
кисти нежные и маленькие, как гнездо малиновки, источали ласку. Под тонкой талией,
которая делала её фигуру похожей на амфору, роскошные бедра, исполненные
сладострастия, были обтянуты чёрной крестьянской юбкой, и из-под неё выглядывали
голые ноги совершенной формы с тонкой, изящной щиколоткой, говорящей о
прекрасной породе. На ней были сандалии, слегка открывавшие свод ступни и
маленькую розовую пятку — как у нимф, написанных классическими мастерами.
Не знаю, долго ли я смотрел на неё или осознал всё сразу, почувствовал с первого
взгляда. Но она была само совершенство.
И запах любви, запах базилика, смешанный с ромашкой, наполнил комнату.
Явилась ли она из экзальтации моих раздумий? Из недр вдохновения, из которых она
меня вывела? Я забыл о себе, о времени, о месте, где нахожусь, и, широко раскрыв
глаза и рот, ошалело смотрел на неё.
— Я Мэргэрита,— повторила она улыбаясь.
— Маргарита? Какая Маргарита?
— Сноха хозяина.
И она опустила глаза.
— Ах, сноха хозяина?! — Я глубоко вздохнул. Волшебная вуаль начала приподниматься.
Онишор никогда не говорил, как зовут его сноху. Девушка продолжала, стоя передо
мной неподвижно, про себя посмеиваться.
Я не знал, что делать. В смущении я предложил ей сесть. Я не верил своим глазам. Мне
было страшно, что она исчезнет подобно видению. Захотелось даже к ней
притронуться, убедиться, что она существует, но я не решился. Пламя сжигало меня, я
пылал с головы до пят, но я чувствовал её особенно воображением, умом, которого я
уже лишился.
Откуда явилось это чудо, эта восхитительная и мифическая невестка Онишора? Кто дал
ей это совершенство линий, благородство в обращении, эту гармонию движений?
Я стоял, как молнией поражённый внезапной любовью. Порочной любовью. Меня
неожиданно захлестнула страсть, сексуальная буря, настолько незнакомая мне до тех
пор, что я испугался. Красота её тела была для меня, если я не смог бы ею обладать,
страшнее, чем пытка.
С того мгновения я больше уже не жил, но во мне продолжала жить исступлённая
страсть к Мэргэрите. Я воскрешал её в памяти, и я спустил её с неба на землю, со всей
неизбежностью следовавшего за нею греха. Однако я больше не был Фаустом.
Я был с этих пор её тенью на земле, тенью, постоянно попираемой ногами.
Вначале я пытался завоевать её деньгами и подарками. Она оттолкнула меня и держала
на расстоянии, как дитя, не с ожесточающей женской суровостью и надменностью, но с
достоинством и простотой, от которых я ещё больше робел. Я чувствовал, что она
владеет искусством любви в совершенстве, что она может одарить блаженством
сверхъестественным. И претерпевал страдания тем более невообразимые, чем сильнее
росла во мне губительная страсть.
Я не узнавал себя. Может быть, это одержимость, приведшая к перерождению
личности?
А Мэргэрита становилась всё холоднее, всё отдалённее, всё презрительнее.
Я по-прежнему думал, что она со мной играет, и делал попытки приблизиться и
завоевать её. Но между нами вставало что-то странное, тянулись какие-то враждебные
флюиды. Мы находились в уравнении единого существования, только один — со
знаком плюс, другой — со знаком минус.
С её приездом жизнь наша переменилась к лучшему. Два беглых чабана спустились
следом за нею с гор. Один с корзиночками земляники и малины, другой — с сыром и с
бадьей молока. Объявился на дворе какой-то зобастый парень, у которого при виде
Мэргэриты текли слюнки, он подметал, колол дрова и топил печь. Какой-то свирепого
вида хромой, неизвестно откуда взявшийся, помогал ей на кухне. Он резал птицу,
смотрел за горшками, варил пищу. И какой-то подросток с пушком на верхней губе
тряс простыни и убирал в доме. Все прислуживали ей, как королеве. И я не удивлялся,
откуда возникла эта толпа, когда вдруг объявились другие — их были десятки, они
прохаживались мимо ворот посвистывая или останавливались и заговаривали сами.
Деревня как-то вдруг наполнилась людьми. Но изо всей этой толпы безумцев я был
самый жалкий.
Я бросил работу, покинул друга, и тот бродил теперь в одиночестве. Меня не
интересовали никто и ничто, кроме Мэргэриты. Целый день я поджидал её и не сводил
с неё глаз. Я пытался служить ей наравне с другими фаворитами и просил у неё
милости помогать по дому, на кухне. Я состязался с зобастым — кто из нас первый
принесёт дрова — и с другим её помощником, пытаясь заменить его у печки. И ловил
на лету каждое её слово.
Она принимала меня равнодушно или просто проходила мимо. Я потерял всякое
самообладание, всякий контроль над собой, всякий стыд. Ночью я катался по постели
как одержимый, плакал, бил себя кулаками.
Друг пытался вернуть меня к действительности. Он восторженно рассказывал мне о
своих фольклорных открытиях, об одной балладе, которую пели и в то же время
разыгрывали, как волшебную драму. Я равнодушно его слушал. Во мне не было места
ничему, кроме одержимости Мэргэритой.
Приходилось ли вам наблюдать, как примитивизирует страсть? Как она сводит
существование всегда к одному тону, к одному музыкальному ключу? С этой точки
зрения можно сказать, что страсть — это счастье, трудное, но подлинное счастье.
Впрочем, это относится к любой страсти. Все сложности исчезают. Ты возвращаешься
к одному измерению, к измерению твоей страсти. Теряешь высоту, теряешь широту,
остается только длина, и в этом единственном уродливом измерении ты влачишь свое
существование до конца.
Иной раз, когда чувственность переполняла её и рвалась наружу, она разрешала мне
подойти, и я нежился вблизи её тела. Тогда она была подобна демону. Глаза её
расширялись и вспыхивали искрами, и она, казалось, в состоянии увлечь за собою
целую толпу. Она уступала лишь на мгновение, ровно настолько, что я успевал
склониться над ней и мой одурманенный взгляд скользил вниз по белой ложбинке меж
упрямых грудей, до тех волшебных глубин, где обитало счастье.
Тут она с хохотом вырывалась и исчезала в ущелье, куда, как я полагал и как говорила
молва, убегала, чтоб утешиться с другими; но я был так приручен, что даже не ворчал и
не решался поднять на неё палец.
Была ли она самим сатаной, посланным, чтобы сгубить меня? Или больной,
одержимой, как и я сам? Что бы там ни было, меня тогда это не интересовало. Такая,
как есть, она воплощала для меня жизнь.
В конце концов безумие достигло апогея. Я должен был что-то предпринять. Психоз