Андре Моруа - Для фортепиано соло. Новеллы
Я же, по натуре человек хладнокровный, никак не мог забыть о нашем разговоре с папашей Лефором.
— Но умна ли она? — спрашивал я.
— Умна, — возбужденно повторил он, — что это означает, умна? Ты встречаешь в Эколь Нормаль математиков (например, Лефевра), которых специалисты считают необыкновенно умными, а мы с тобой называем тупицами. Если я попытаюсь объяснить Терезе философию Спинозы (я пытался), скорее всего ей станет скучно, хотя она слушает очень терпеливо и внимательно. Напротив, есть множество вещей, где она удивляет меня и явно превосходит. Она знает о реальной жизни французского общества конца нашего XIX века гораздо больше, чем ты, чем я и чем месье Ренан. Ее рассуждения о политических кругах, о свете, о влиянии женщин я могу слушать целыми часами, не утомляясь.
В последующие месяцы мадам Треливан с бесконечной готовностью старалась удовлетворять любопытство моего друга относительно этих сюжетов. Стоило Лекадье сказать: «Мне хотелось бы познакомиться с Жюлем Ферри… Должно быть, Констан — занятный человек… А вы знакомы с Морисом Барресом?», как она тут же обещала устроить встречу с ними. Она теперь сумела оценить бесчисленные дружеские связи Треливана, которые прежде казались ей столь надоедливыми и неприятными. Ей доставляло несказанное удовольствие использовать авторитет Треливана в пользу своего молодого любовника.
— Но как же Треливан? — спрашивал я, когда Лекадье возвращался с одной из таких вечеринок, откуда он всегда приносил мне множество чудесных рассказов. — Неужели он совсем не замечает, как изменилось твое положение в доме?
Лекадье становился задумчив.
— Да, — отвечал он, — это довольно странно.
— А она вообще принимает тебя у себя?
— Очень редко, из-за детей, да и слуг тоже. Самого же Треливана между тремя и семью часами никогда не бывает… Удивляет то, что она раз двадцать просила у него приглашения для меня, места в палате или в сенате, а он всегда идет ей навстречу, очень вежливо и даже любезно, не требуя никаких объяснений. Когда я ужинаю у него, он выказывает мне особое уважение. Представляет меня как «молодого и очень талантливого студента Эколь Нормаль»… Кажется, он проникся ко мне дружескими чувствами.
Следствием этой новой жизни стало то, что Лекадье перестал работать. Наш директор, ослепленный могущественным именем Треливана, отказался от мысли как-то контролировать его выходы в свет, но профессора наши на него жаловались. Он был слишком блестящим учеником, чтобы провалить конкурс на получение должности преподавателя, однако его авторитет пошатнулся. Я говорил ему об этом, он только смеялся. Прочесть тридцать или сорок трудов сложных авторов — теперь это представлялось ему занятием абсурдным и недостойным.
— Конкурс, — говорил он, — я пройду, раз остаюсь здесь, но какая это трата времени! Тебе нравится изучать ниточки, необходимые для того, чтобы дергать старых университетских кукол? Меня это тоже немного интересует, потому что мне по вкусу ниточки любого сорта, но я считаю, что стоило бы выступать в другом балагане, столь же глупом, но там, где больше публики. Свет создан таким образом, что власть обратно пропорциональна затраченному труду. Самую счастливую жизнь современное общество обеспечивает тому, кто совершенно бесполезен. Хороший оратор, остроумный гость завоевывают все салоны, всех женщин и даже любовь народа. Помнишь слова Лабрюйера: «Достоинства продвигают человека и экономят ему тридцать лет». Нынешние достоинства — это расположение влиятельных людей: министров, вождей партий, могущественных бюрократов, обладающих властью, которой никогда не имели Людовик XIV или Наполеон.
— И что же? Ты займешься политикой?
— Зачем? Нет, я не выстроил какого-то определенного плана. Я «на посту» и воспользуюсь любым благоприятным случаем… Есть тысячи способов сделать карьеру, где «чудо» играет такую же роль, как в политике, но опасности отсутствуют. Политик все же обязан нравиться народу, это дело трудное и загадочное. Я же хочу нравиться политикам, а это детская игра, и игра довольно приятная. Многие из них люди образованные: Треливан говорит об Аристофане гораздо лучше, чем наши учителя, и говорит со знанием жизни, которого у них нет. Ты не представляешь себе чистоту этого цинизма, изумительность этого бесстыдства.
В сравнении с этим мои восхваления кафедры в провинции, четырехчасовых занятий, свободы для размышлений, должно быть, показались ему очень банальными.
Примерно в это время я узнал от одного из наших товарищей, отец которого захаживал к Треливанам, что Лекадье нравится далеко не всем. Он плохо скрывал свое чувство полного равенства по отношению к самым великим. Его макиавеллизм был прозрачен. Люди удивлялись, что рядом с хозяйкой дома всегда находится этот юноша, слишком толстый для своего возраста, с маской нового Дантона: он производил впечатление человека одновременно робкого и раздраженного своей робостью, сильного и не вполне уверенного в своей силе. «Что это за Калибан, который говорит на языке Просперо?» — спросил месье Леметр.
Другой неприятной стороной этой авантюры было то, что Лекадье теперь постоянно нуждался в деньгах. Костюм играл важную роль в его новом жизненном плане, и этот блестящий ум опускался порой до ребячества. Три вечера подряд он рассказывал мне о белом двубортном жилете, в котором щеголял молодой глава кабинета. На улице он останавливался перед витринами обувных магазинов и подолгу разглядывал отдельные модели. Потом, заметив мое неодобрительное молчание, он восклицал:
— Ладно, опустошай свой мешок… У меня хватит аргументов, чтобы возразить тебе.
Студенческие комнаты в Эколь Нормаль походят на ложи, закрытые занавесками и расположенные вдоль коридора. Моя была справа от Лекадье, левую же занимал Андре Клен, нынешний депутат от Ландов.
За несколько недель до конкурса я проснулся от звуков, которые показались мне странными, и, сев на кровати, услышал явственные рыдания. Я поднялся, в коридоре точно так же встревоженный Клен застыл перед комнатой Лекадье, приложив ухо к занавеске. Именно оттуда доносились всхлипывания.
Я не видел своего друга с утра, но мы настолько привыкли к его отлучкам, что не обратили внимания на столь долгое отсутствие.
Попросив у меня совета кивком, Клен раздвинул занавески. Лекадье, все еще одетый, лежал в слезах на кровати. Вспомните, что я говорил вам о силе его характера, о нашем уважении к нему, и вы поймете, как мы были удивлены.
— Что с тобой? — спросил я. — Лекадье! Ответь мне… Что с тобой?
— Оставь меня в покое… Я хочу уйти.
— Уйти? Что это за история?
— Это не история, я вынужден уйти.
— Ты с ума сошел? Тебя отчислили?
— Нет… Я обещал уехать.
Он встряхнул головой и вновь упал на кровать.
— Ты смешон, Лекадье, — произнес Клен.
Тот живо приподнялся.
— Да ладно, — сказал я, — что случилось? Клен, пожалуйста, оставь нас одних.
Клен ушел. Лекадье уже овладел собой. Он встал, подошел к зеркалу, поправил волосы и галстук, а потом сел рядом со мной.
Тогда, увидев, что ему лучше, я поразился тому, как необыкновенно исказились его черты. Казалось, у него потухли глаза. И я подумал, что в этом прекрасном механизме сломалась какая-то важнейшая деталь.
— Мадам Треливан? — спросил я.
Я подумал, что она умерла.
— Да, — сказал он, испустив глубокий вздох… — Не беспокойся, я тебе все расскажу… Да, сегодня, после моего урока, Треливан прислал своего камердинера, чтобы тот пригласил меня к нему в кабинет. Он работал. Сказав мне «Здравствуйте, друг мой», он спокойно закончил параграф и без единого слова протянул мне два моих письма… (я имел глупость писать письма не только сентиментальные, но и слишком откровенные, которые невозможно защитить). Я забормотал невесть что, какие-то невнятные фразы. У меня не было времени подготовиться: я жил, как ты знаешь, в полной безопасности. А он был совершенно спокоен: я чувствовал, что меня оценивают, взвешивают.
Когда я умолк, он стряхнул пепел с сигареты (о, эта пауза, Рено… невзирая ни на что, я восхищался им, это великий актер) и стал обсуждать со мной «наше» положение, сохраняя полную беспристрастность, с необыкновенной легкостью и удивительной ясностью суждений. Не могу воспроизвести его речь целиком. Мне все казалось предрешенным, очевидным. Он говорил мне: «Вы любите мою жену, вы ей пишете. Она тоже любит вас, и, полагаю, у нее это чувство очень искреннее, очень глубокое. Конечно, вам известно, чем стала наша супружеская жизнь? Ваша и ее любовь не заслуживают даже порицания. Более того, в данный момент у меня есть личные причины желать свободы, я ничем не буду мешать вашему счастью… Дети? Как вы знаете, у меня сыновья, я помещу их интернами в лицей… Каникулы? Все уладится добром, ко всеобщему удовольствию. Малыши никак не пострадают, наоборот, им будет хорошо. Средства на существование? У Терезы есть небольшое состояние, а вы сумеете заработать себе на жизнь… Я вижу только одно препятствие, вернее, сложность: я человек публичный, и мой развод вызовет некоторый шум. Чтобы свести скандал к минимуму, я нуждаюсь в вашей помощи. Я готов предложить вам честный, достойный выход. Я не хочу, чтобы моя жена, оставшись в Париже во время процесса, невольно давала бы пищу поставщикам слухов. Прошу вас уехать и увезти ее с собой. Я предупрежу вашего директора и сделаю так, чтобы вы получили должность преподавателя в провинциальном коллеже…» «Но я не прошел конкурса», — прервал я его. «Ну и что? Это совсем не обязательно. Будьте спокойны, у меня достаточно связей в министерстве, чтобы добиться для вас назначения преподавателем шестого класса. Кстати, ничто не помешает вам готовиться к конкурсу и пройти его в следующем году. Тогда я добьюсь для вас более высокой должности. Главное, не считайте, будто я собираюсь мстить вам… Наоборот. Вы окажетесь в сложной, тягостной ситуации. Я знаю это, друг мой, сочувствую вам, учитываю все нюансы. В этой истории я думаю как о своих интересах, так и о ваших: если вы согласитесь с моим предложением, я помогу вам улучшить ваше положение… Если же вы откажетесь, я вынужден буду прибегнуть к оружию закона».