Андре Моруа - Для фортепиано соло. Новеллы
На следующий день после этого разговора поведение Лекадье по отношению к мадам Треливан изменилось: он стал свободнее и развязнее. Самые банальные фразы, которыми он обменивался с ней, когда она входила во время урока, окрасились какой-то затаенной дерзостью. Теперь он смотрел на нее с растущей смелостью. Она всегда носила довольно открытые платья, позволявшие угадать едва прикрытую легкими кружевами ложбинку между грудями. Плечи и руки у нее отличались той ярко выраженной округлостью, которая предвещает, хотя и незаметно, полноту зрелости. Лицо было без морщин, или же Лекадье был слишком молод, чтобы разглядеть их только зарождающиеся следы. Когда она садилась, можно было увидеть ее очень тонкие лодыжки, которые казались словно бы лишенными плоти под легкой шелковой сеточкой. Тем самым она представала перед Лекадье божеством красоты благодаря изысканным теням, скрывавшим ее телесную сущность, и одновременно доступной женщиной, которую молва почитала слабой.
Я уже говорил вам, что красноречие Лекадье было оригинальным и сильным. Несколько раз мадам Треливан входила, когда он описывал удивленным детям Рим Цезарей, двор Клеопатры или мастерство создателей того или иного собора. Он позволял себе дерзкое кокетство не прерывать урока. Жестом она приказывала ему продолжать и тихонько садилась в кресло, подойдя к нему на цыпочках. «Да, да, — говорил про себя Лекадье, смотревший на нее во время своей речи, — ты думаешь, что многие прославленные ораторы не так интересны, как этот маленький студент Эколь Нормаль». Вероятно, он ошибался: устремив невнимательный взор на носки своих туфель или на радужный блеск своего алмаза, она думала скорее всего об обувном магазине или о новой лошади.
Но она все время возвращалась. Лекадье подсчитывал ее визиты с тщанием, о котором она, конечно, не подозревала. Если она не пропускала трех вечеров подряд, он думал: «Клюнула на приманку». И, повторяя фразы, которые казались ему исполненными двойного смысла, он старался запомнить реакцию мадам Треливан. Вот тут она улыбнулась, а это словечко, хоть и очень остроумное, оставило ее слишком спокойной; на этот излишне свободный намек ответила удивленным и высокомерным взглядом. Если ее не было в течение недели, он говорил себе: «Все кончено, я ей наскучил». Тогда он придумывал тысячу хитростей, чтобы выпытать у детей, не напугав их, что могло помешать матери прийти. Причина всегда была самой простой: путешествие, или недомогание, или заседание дамского комитета.
— Видишь ли, — говорил мне Лекадье, — когда понимаешь, что чувства, столь неистовые у нас, бессильны вызвать такую же бурю у другого существа, то хочешь… И самое ужасное — это не знать. Полная тайна, скрывающая чувства другого, это и есть главная причина страсти. Если б мы могли угадать, о чем думают женщины, не важно, о плохом или хорошем, мы бы не страдали так сильно. Мы бы продолжали свою игру или отказались от надежды. Но это спокойствие, которое, возможно, скрывает любопытство, а возможно, не скрывает ничего…
Однажды она попросила его назвать ей интересные книги, и между ними завязался короткий разговор. Пятнадцатиминутная беседа после урока превратилась в привычку, и довольно быстро Лекадье сменил менторский тон на легкую болтовню, одновременно важную и пустую, которая почти всегда становится прелюдией любви. Вы замечали, что в разговорах между мужчиной и женщиной шутливость служит только для того, чтобы скрыть сильное вожделение? Можно подумать, что они, сознавая овладевшую ими страсть и угрожающую им опасность, стараются оградить свой покой посредством притворно равнодушных слов. Тогда каждое суждение содержит в себе намек, любая фраза служит своеобразным зондом, всякий комплимент преображается в ласку. Тогда речи и чувства проходят по двум налезающим друг на друга плоскостям, и внешняя плоскость, по которой скользят слова, может быть понята лишь как знак и символ второй плоскости, где перемещаются смутные плотские образы.
Этот пылкий юноша, жаждавший покорить Францию своим гением, опускался до обсуждения последних театральных премьер, недавних романов, модных платьев и даже сегодняшней погоды. Он приходил ко мне с описаниями воротников из черного тюля или белых шапочек с узлом Людовика XV (это были времена рукавов-буф и высоких капотов).
— Папаша Лефор был прав, — говорил мне Лекадье, — она не слишком умна. Точнее, она мыслит очень поверхностно, никогда не приподымаясь над собой. Но какое это имеет значение?
В разговоре он смотрел на эту руку, которую схватил Жюльен, на эту талию, которую обнял Феликс де Ванденес. «Каким образом, — думал он, — можно перейти от этого церемонного тона, от этой телесной неловкости к удивительной фамильярности, которую предполагает любовь? С женщинами, знакомыми мне прежде, первые жесты всегда были шутливыми, их легко принимали, а нередко и провоцировали — все остальное следовало естественным образом. Но сейчас я не в состоянии вообразить даже самую легкую ласку… Жюльен? Но у Жюльена были темные вечера в саду, прекрасная ночь как соучастница, жизнь в одном доме… А я не могу даже увидеть ее одну…»
Действительно, оба мальчика всегда присутствовали, и Лекадье тщетно ловил в глазах мадам Треливан ободрение или какой-нибудь признак понимания. Она смотрела на него с полным спокойствием и хладнокровием, которое не допускало никакой случайной дерзости.
Каждый раз, выходя из маленького дома, где жили Треливаны, он бродил по набережным, размышляя:
— Я просто трус… У этой женщины были любовники. Она по меньшей мере на двенадцать лет старше меня, не может она быть очень разборчивой… Правда, у нее выдающийся муж. Но разве женщины замечают такие вещи? Он выказывает ей пренебрежение, а она, похоже, смертельно скучает.
И он с яростью повторял: «Я просто трус… Я просто трус…»
Он бы меньше презирал себя тогда, если бы лучше знал о сердечных чувствах мадам Треливан. Эти сведения гораздо позднее я получил от женщины, которая в тогдашний период ее жизни играла при ней ту же роль, что сам я при Лекадье. Иногда случай вот так приносит вам, спустя двадцать лет, разгадку драмы, которая так страстно интересовала вас в момент самого события.
Тереза Треливан вышла замуж по любви. Она была, как нам рассказали, дочерью одного заводчика, но это был заводчик-вольтерьянец и республиканец: он принадлежал к тому типу французских буржуа, которых очень редко можно встретить сегодня, но которые преобладали в эпоху конца империи. Треливан входе одной из своих предвыборных кампаний был приглашен к родителям Терезы и совершенно очаровал девушку. Именно она заявила, что хочет за него замуж. Ей пришлось победить сопротивление семьи, которая справедливо напоминала о скверной репутации Треливана, бабника и игрока. Отец сказал:
— Он бегает за юбками, будет тебя обманывать и приведет к разорению.
Она ответила:
— Я сумею его изменить.
Люди, знавшие ее в то время, говорят, что сочетание красоты, наивности и жажды преданности оставляли очень приятное впечатление. Выйдя замуж за еще молодого и уже знаменитого депутата, она вообразила прекрасную жизнь четы, посвятившей жизнь некоему апостольскому служению. Ей грезилось, что она станет вдохновлять красноречие своего мужа, переписывать его речи, рукоплескать им как верная спутница, поддерживающая в трудные моменты и оказывающая драгоценную, хоть и незаметную помощь в минуты успеха. В общем, она «сублимировала» девические порывы в самую настоящую политическую страсть.
Брак оказался таким, как и следовало ожидать. Треливан любил жену ровно столько, сколько желал ее, то есть примерно три месяца. Затем он внезапно перестал замечать ее существование. Будучи человеком саркастическим и реалистическим по складу, он не переносил энтузиастов и был не столько растроган, сколько раздражен ее, вероятно, обременительной горячностью.
Наивность, которая нравится созерцателям, выводит из себя людей действия. Он отказался, сначала нежно, затем вежливо и сухо, от этого семейного сотрудничества. Первые беременности и вызванные ими меры предосторожности послужили ему предлогом бежать из дома. Он вернулся к своим подружкам, чей темперамент подходил ему гораздо больше. Когда жена пожаловалась на его небрежение, он ответил, что она свободна.
Не решаясь на развод, сначала из-за детей, потом из-за того, что по-прежнему дорожила именем мадам Треливан, а главное, не желая признать свое поражение перед семьей, она вынуждена была смириться со своей тяжкой долей: ей пришлось путешествовать одной с маленькими детьми, выносить показную жалость друзей, улыбаться, когда ее спрашивали, дома ли муж. Наконец, после шести лет существования в роли заброшенной жены, устав от всего, истомившись от смутной потребности в нежности, страдая, несмотря на все разочарования, от жажды совершенной и чистой любви, она выбрала в любовники коллегу и политического соратника Треливана, человека тщеславного и неуклюжего, который также сбежал от нее через несколько месяцев.