Хаим Граде - Мамины субботы
Мама идет домой. Она должна позаботиться о многом. Прежде всего, она хочет знать, как там невеста ее сына после тяжелой ночи, которую ей пришлось пережить. Во-вторых, надо приготовить детям завтрак. Потом надо разложить зелень по корзинкам так, чтобы товар не завял, простояв целый жаркий день. В воротах она сегодня сидеть не будет. После похорон важные дамы, наверное, разойдутся. Ей надо приготовить для Лизы бублик и яйца, первую траурную трапезу, и проследить за тем, чтобы Лиза не сидела одна в пустой квартире.
Мама открывает дверь и говорит в комнату:
— Воды.
Я подаю ей через порог кружку с водой, она омывает руки, не вытирает их и строго говорит мне:
— Проводи нашего соседа хотя бы до Зареченского моста.
IVПриехавший в Вильну еврей просит, чтобы его называли «майсегольским[107] проповедником». По его жалкому виду — маленький, тощий, хромой и почти безбородый — можно подумать, что он скорее синагогальный служка, чем проповедник, но милостыню он берет солидную, как подобает проповеднику. Когда в понедельник и четверг после чтения Торы он поднимается на биму и начинает проповедь, сбившиеся с ног, торопящиеся евреи окружают его с криком:
— В великую субботу[108] будете витийствовать, а сейчас времени нет.
— Хотите получить милостыню? Тогда закругляйтесь. Возьмите пару грошей и дайте закончить молитву.
Майсегольского проповедника не волнует то, что он не закончил свою проповедь, лишь бы он успел сказать главное: что на милостыне стоит мир. Он ходит среди молящихся, собирает деньги, а потом, прихрамывая, покидает Синагогу Семи вызванных к чтению Торы и идет в миньян, собирающийся в прихожей. Оттуда он направляется в Синагогу могильщиков, а потом еще куда-то. Слава Богу, в Вильне нет нехватки в еврейских молельнях. Только успевай по ним ходить.
Так проходит время до полудня. После минхи[109] хромой майсегольский проповедник начинает бегать по бедняцким задним дворам и прямиком попадает в квартиры, где лежат покойники, желтые и тощие, как трава, растущая на кривых крышах их домишек. Майсегольский проповедник читает надгробные речи по портняжкам, сапожникам и даже носильщикам. Он появляется как раз вовремя, когда пора отправляться на кладбище и вся семья, рыдая, окружает усопшего. Проповедник проталкивается к изголовью покойника и без приглашения начинает надгробную речь: «Ой, господа, господа…» Он находит слова похвалы для каждого. А если не находит, то просто говорит, что усопший был бедняком и пусть эта заслуга будет зачтена ему на том свете, и дай нам Бог дожить до тех пор, когда придет Мессия и навеки победит смерть, аминь.
Скорбящие сопровождают его речь плачем и криками, летящими к самому сердцу небес. Здесь ему не затыкают рот, как в синагоге, напротив, здесь хотят, чтобы он говорил еще и еще, вызывая слезы. Его, уважаемого ребе, просят, чтобы он велел усопшему помнить свою жену и детей, и выхлопотал у горнего суда послабление, чтобы семье покойного больше не приходилось умирать с голоду.
Скорбящие вытряхивают содержимое своих карманов и с готовностью отдают проповеднику последнее. Посторонние тоже собирают деньги в пользу ребе. Его провожают (он уже торопится к другому покойнику) и клянут раввинов на чем свет стоит.
— У богача они, эти раввины, все собираются, а на похоронах бедняка их не увидишь…
На похороны гусятника майсегольский проповедник тоже приходит в нужное время. Растрепанный, запыхавшийся, он, хромая, входит во двор — и останавливается в смятении и испуге: вместо того, чтобы гостеприимно принять его, соседи загораживают ему путь:
— Куда вы бежите? Надгробной речи не будет.
— Нет такого еврея, который не был бы полон добрых дел, как гранат зерен, — отвечает им майсегольский проповедник и протягивает руку — если его не пускают к мертвецу, он готов взять милостыню просто так.
— Не порвите свою шубу, — успокаивают его люди, и рука проповедника наполняется монетами, — вон талес гусятника. Куплен тридцать лет назад, а все еще как новенький[110].
Майсегольский проповедник смотрит, не задевает ли размер полученной суммы его честь, и остается доволен. Но он не хочет, чтобы думали, будто ему абсолютно все равно, носит еврей арбоканфес или нет. Поэтому он раскачивается, как в молитве, и произносит с напевом поучительную проповедь субботы покаяния[111]:
— Келмский проповедник[112], да защитят нас его заслуги, был однажды в одном местечке. Его пришли слушать мужчины, женщины и дети, все местечко от мала до велика. Люди карабкались на стены, чтобы видеть его. Келмский проповедник встал у священного кивота и сказал так: «Ой, господа, господа, намедни я вошел в дом и нашел его совершенно пустым, никого там не было. Выхожу я из одной комнаты, прохожу другую, попадаю в третью и вижу: на столе лежит талес и плачет. Спрашиваю я у него, господа: „Ой, талес, талес, отчего ты плачешь?“ А он мне отвечает: „Как же мне не плакать? Мой хозяин уехал на ярмарку, взял с собой свою жену, взял с собой своих детей, чтобы они помогали ему зарабатывать деньги, и товары для продажи, и разную посуду, чтобы готовить всякие блюда, но меня, свой талес, взять с собой забыл“. Сказал я талесу, ой, господа, господа: „Талес, талес, не плачь. Придет время, когда твой хозяин отправится в другой путь. Не на ярмарку он поедет, а туда, где надо отчитываться за все ярмарки, он поедет. И туда ничего он с собой взять не сможет, ни товаров для продажи, ни золотой посуды, ни серебряной посуды, даже своих домашних он не сможет взять с собой, а возьмет он только тебя, талес, тебя одного“»[113].
Мама, которая вышла из дома, чтобы пойти на похороны, чувствует, как ее сердце ноет от слов проповедника. Ей кажется, что ее корят ее сыном. Правда, он пока не обязан носить талес[114], но носить арбоканфес он обязан. Лавочники тоже начинают набожно вздыхать и кивать головами: «Вся эта суета не стоит выеденного яйца. Трудимся, чтобы набить живот, и набиваем его ради червей».
Майсегольский проповедник хочет рассказать еще одну историю, но вдруг видит, что лавочники отворачиваются от него и начинают, байстрюки, хитро перемигиваться.
Во двор входит Хаська-мясничиха. Обычно она выходит на улицу расфуфыренная, увешанная подарками гусятника, и занимает весь тротуар. На этот раз она заходит во двор словно украдкой, с платком на голове, и испуганно осматривается. Она хочет, чтобы ее не заметили, но люди видят ее и начинают шептаться друг с другом:
— Пришла проститься со своим любовником.
— Ребе, что говорил келмский проповедник о наложнице? — спрашивает майсегольского проповедника толстый краснощекий еврей, прыщущий вожделением. — Наложница тоже будет скамеечкой в ногах своего взятого в рай мужа?
В ответ майсегольский проповедник бестолково моргает глазами, а толстый краснощекий еврей снова спрашивает:
— А на похоронах мужа наложница — такая же важная фигура, как законная жена, или жена немножко важнее?
До этого люди воздерживались от оговоров гусятника, но теперь языки развязались. Они ведь не виноваты, что достопочтенный покойник потрудился оставить неопровержимые доказательства своих добрых дел. Вот какой-то еврей уже рассказывает майсегольскому проповеднику, что гусятник убил кошку и что, когда он был уже в агонии, ему привиделось, будто убитая кошка смотрит на него своими зелеными глазами и скалит зубы. Умирающий спрыгнул с постели и бросился на привидение, изогнув пальцы. «Я должен ее задушить!» — кричал он.
— Пустая болтовня, — смеется другой еврей. — Кошкой можно напугать гусей, но не гусятника. Алтерка был твердым орешком, и если ему показалось, что кто-то стоит в углу, то легче поверить, что ему привиделась Хаська-мясничиха, его бывшая любовница.
— Мясничиха тоже кошка, дикая чердачная кошка. — Рассказчик толкает проповедника, чтобы тот посмотрел на Хаську, растерянно и смущенно стоящую в углу у ворот, — так она обычно стоит на исходе Судного дня рядом с мужским отделением синагоги и ждет последнего трубления шофара, чтобы закончить пост. Войти в женское отделение, даже стоять на его пороге Хаська не осмеливается, потому что знает, что женщины ненавидят ее, как паука, а скандалить с ними в самом начале года она не хочет.
Растерянный майсегольский проповедник начинает выбираться из толпы. Впервые он слышит, чтобы перед погребением так дурно говорили об усопшем. Моя мама отделяется от людей, проходит мимо мясничихи и тихо говорит ей:
— Хаська, уходи. Прояви уважение к Лизе и ее мужу.
Хаська молча подчиняется. Она закрывает концами платка пол-лица, чтобы избежать колючих взглядов соседей, и вдоль стенки выскальзывает со двора.