В тусклом стекле - Джозеф Шеридан Ле Фаню
На одной из темных балок, которые составляли треугольник смерти, увешанный рядами бедняг в оковах, – а именно, той, что была ближе к дороге, – вольготно расположился, с трубкой в зубах, палач, словно бы взятый со знаменитой гравюры «Ленивый подмастерье», разве что на куда более высоком насесте; он неспешно брал кости из лежавшей рядом кучки и швырял их в скелеты, сбивая на землю то ребро, то руку, то половину ноги. Зоркий наблюдатель различил бы, что он высок и сухощав и что, постоянно свисая – правда, в другом смысле – со своего помоста и неотрывно глядя на землю, он приобрел чудовищно гротескный вид: нос, губы, подбородок – все растянуто и болтается мешком.
При виде кареты палач вынул изо рта трубку, встал, изобразил на своем помосте дурацкое подобие церемонного поклона и потряс в воздухе новой веревкой, прокричав голосом тонким и отдаленным, как крик парящего над виселицей ворона:
– Веревка для судьи Харботтла!
Карета покатила с прежней скоростью.
О такой высокой виселице судье не мечталось даже в самые веселые минуты. Он подумал, что бредит. А лакей-мертвец! Харботтл затряс головой и заморгал, но, если он и пребывал в бреду, очнуться ему не удалось.
Грозить негодяям было бесполезно. Brutum fulmen[6] могло навлечь на его голову ответный, причем настоящий гром.
Изображать покорность, только бы вырваться из их рук, а уж тогда судья весь мир перевернет, чтобы отыскать их и схватить.
Неожиданно карета обогнула угол обширного белого здания и заехала под porte-cochère[7].
Глава VII
Главный судья Двукрат
Судья очутился в коридоре, где горели закопченные масляные лампы, среди голых каменных стен, похожих на тюремные. Прежние стражники передали его другим. Повсюду расхаживали с мушкетами на плече костлявые, гигантского роста солдаты. Глядя прямо перед собой, они яростно скалились, но не издавали ни звука; слышался только топот их сапог. Харботтл замечал, как они мелькали на поворотах и в конце коридора, но ни разу не оказался рядом с ними.
Пройдя через узкую дверку, он очутился в просторном судебном помещении, на скамье подсудимых; напротив него сидел судья в алой мантии. Этот храм Фемиды ничем не отличался в лучшую сторону от ему подобных. Хотя свечей было достаточно, зал выглядел мрачно. Только что завершилось слушание предыдущего дела, и в двери у скамьи присяжных как раз мелькнула спина последнего члена жюри. Барристеров присутствовало около дюжины: одни что-то строчили, другие изучали бумаги, третьи взмахом пера подавали знаки своим поверенным, каковых тоже имелось достаточно; сновали туда-сюда клерки и чиновники суда, регистратор подавал судье какой-то документ, пристав через головы толпы протягивал на конце своего жезла записку королевскому адвокату. Если это был тот самый Высокий апелляционный суд, что заседает день и ночь не прерываясь, не приходилось удивляться бледному, изнуренному виду всех, кто здесь находился. Бескровные черты присутствующих были неописуемо мрачны, никто не улыбался, на лице каждого лежала печать тайной или явной муки.
– Король против Элайджи Харботтла, – возгласил чиновник.
– Присутствует ли в суде апеллянт Льюис Пайнвек? – вопросил главный судья Двукрат громовым голосом, который сотряс всю деревянную отделку помещения и отозвался гулким эхом в коридорах.
Со своего места у стола поднялся Пайнвек.
– Предъявите арестанту обвинение! – прогремел главный судья, и Харботтл ощутил, как задрожали в такт страшному голосу скамья подсудимых, пол и ограждение.
Арестант in limine[8] объявил самозваный суд позорищем, не существующим с точки зрения закона; по его словам, даже если бы этот суд был учрежден законно (у главного судьи округлились глаза), он не правомочен рассматривать жалобы на исполнение им, судьей Харботтлом, своих обязанностей.
Тут главный судья внезапно расхохотался, и все, кто был в зале, обернувшись к арестанту, подхватили этот смех; гул нарастал, делаясь оглушительным; куда ни посмотри, всюду тебя ослеплял блеск глаз и губ, всюду мерещилась одна на всех ухмылка, хотя ни в одном из обращенных к Харботтлу лиц не было заметно никаких следов веселья. Хохот смолк так же мгновенно, как начался.
Было зачитано обвинительное заключение. Судья Харботтл в самом деле произнес защитительную речь! Он отрицал свою вину. Привели к присяге жюри. Процесс продолжился. У Харботтла голова шла кругом. Это не могло происходить в реальности. Судья думал, что либо сходит с ума, либо уже сошел.
Одно обстоятельство не могло не поразить его. Главный судья Двукрат, со своей манерой отвечать подсудимому ухмылками и издевками и запугивать его оглушительным ревом, представлял собой раздутое – по меньшей мере вдвое – подобие самого Харботтла, вплоть до выпученных от ярости глаз на багровом лице.
Никакие аргументы, ссылки, заявления арестанта ни на миг не замедлили ход процесса, неуклонно стремившегося к трагической развязке.
Казалось, главный судья ощущал свою власть над присяжными и откровенно ею упивался. Он обводил их взглядом, кивал, он как будто установил с ними полное взаимопонимание. В том углу зала, где они сидели, не хватало освещения. Присяжные походили на ряды теней; арестант различал в темноте дюжину пар холодно поблескивавших белков, и каждый раз, когда главный судья, обращаясь к жюри с издевательски коротким напутствием, скалил зубы и язвил, по согласному движению этих глаз можно было догадаться, что присяжные кивают ему в ответ.
Напутствие было зачитано, великан-судья, отдуваясь и меряя