Андре Моруа - Для фортепиано соло. Новеллы
К счастью, роль ее состояла главным образом не в том, чтобы судить, а в том, чтобы принимать, а уж в этом-то она знала толк. Никто не умел принять гостей лучше, чем она. Любой талантливый человек, приезжавший в Филадельфию, получал приглашение остановиться у Робинсонов; ему предоставляли уставленную цветами комнату с абстрактными картинами на стенах, с окнами, выходившими на окаймленный ирисами пруд, где цвели кувшинки; стены в ванной были выложены блестящей розовой плиткой; на полочке стояли соли всех цветов, а махровые полотенца были украшены орнаментами в стиле Руо. В доме подавали еду по рецептам французской кухни, гостей обслуживали бельгийская кухарка, датская горничная, английский butler[15] и шофер-итальянец. Вечером Китти приходила убедиться в том, что у гостя имеется все необходимое, а иногда, после триумфального концерта, удостаивала его братским поцелуем. Она не очень любила мужчин, но обожала успех. Ей приписывали несколько романов: с чешским художником, который написал ее портрет и, в соответствии с современными тенденциями, придал ее лицу черты гибсоновской девушки, разделив его надвое наискосок жирной черной полосой, причем правая сторона оказалась ниже на три сантиметра, а также с финским поэтом. Однако все это были дела прошлые, плохо известные и, вполне вероятно, придуманные. Единственный длительный роман, в котором она действительно была героиней, связывал ее с Розенкранцем.
Надо ли описывать Бориса Розенкранца? Любой культурный читатель знает этого изумительного, величайшего пианиста нашего поколения, который еще подростком штурмом взял Европу, а потом, с самого первого турне, покорил и Америку Если говорить об уникальности дарования Розенкранца, то дело тут не в виртуозности — в этом ему не уступают другие пианисты; дело также не в тонкости и выразительности, потому что с этой точки зрения Робер Казадезюс превосходит его; ему присуще сочетание ума и силы. Слово «динамизм» достаточно неприятно, однако именно этим словом можно описать ту невероятную мощь, которая превращает концерт Розенкранца в своего рода звуковой и тонизирующий массаж духа и приводит слушателей, а особенно — слушательниц, в состояние удивительной экзальтации. Он потрясающе исполняет воинственные пьесы Шопена, концерт Чайковского, современную испанскую музыку; в Америке он не боится завершать свои выступления маршем «Звезды и полосы» в аранжировке для фортепиано. Некоторые пуристы утверждают, что он делает слишком много уступок публике, но это не совсем справедливо, потому что в своем блеске он умеет сохранить чувство пропорции. Сила — один из факторов эстетического возбуждения, и фигуры в Сикстинской капелле не становятся вульгарными лишь потому, что так похожи на людей.
В случае Розенкранца мужчина становится артистом. Ему присуща та же сверкающая энергия, смешанная с деликатностью и юмором. Никакого тщеславия виртуоза. Его таланты настолько естественны, что он сам считает их таковыми и не испытывает за них никакой гордости. Находясь среди друзей, он хочет быть просто веселым членом компании. Он рассказывает о своих гастрольных поездках, пародирует своих соперников, изображает великих музыкантов, импровизирует, рисуя музыкальные портреты разных людей, и благодаря этому любой вечер с его участием становится веселым и радостным. Во всех странах его осаждают женщины, которых привлекает и музыка, и мужчина. На его счету шумные романы, в том числе и кое с кем из самых красивых женщин наших дней. Китти завоевала его, воспользовавшись совместной поездкой на «Иль-де-Франс», которую она тщательно продумала. Она не стала для него единственной (у него, как у многих виртуозов, имелась «а girl in every musical town»[16]), но он оказывал ей особые знаки уважения как любезной хозяйке и одновременно гениальному импресарио, заботившемуся об их общей славе. Он разрешал ей тайно приезжать к нему несколько раз в год, то в Нью-Йорк, то на какой-нибудь морской курорт, то в гостиницу в горах. Каждую зиму он давал концерт в Филадельфии и тогда обязательно проводил несколько дней в доме Робинсонов.
Мне доводилось встречаться там с ним, и я, как и все остальные гости, наслаждался его приятным обществом. Культ Розенкранца стал для Робинсонов своего рода религией и сопровождался своими ритуалами. Китти приводила человек восемь или десять друзей на концерт Бориса. Они причащались Бетховеном или Равелем; они восхищенно переглядывались; они наслаждались счастьем Китти. После концерта все шли за кулисы поздравлять Бориса, а Китти целовала его. Потом все возвращались к Робинсонам; сменив промокшую от пота рубашку, Борис присоединялся к нам, и мы проводили с ним два восхитительных часа примерно с одной и той же программой. Каждый год следовало попросить, чтобы Розенкранц рассказал какую-то историю про итальянского дирижера, изобразил какого-то немецкого пианиста, сыграл Бетховена в стиле Шопена, а Шопена — в стиле Дебюсси. Ближе к полуночи он показывал карточные фокусы, один из которых своим совершенством приводил в восторг Гровера П. Робинсона.
— Это необъяснимо! — говорил он каждый раз. — Необъяснимо!.. Вы же видели: когда я загадал карту, Борис был в соседней комнате; когда он вернулся, он ни с кем из нас не общался… И он сразу же вытащил эту бубновую девятку!.. Это необъяснимо.
Дело в том, что Гровер относился к Борису с тем же восхищением и с той же нежностью, что и Китти. Он гордился тем, что человек, которому рукоплескал весь город и которого тщетно пытались завлечь к себе двадцать самых почтенных семейств, оказывал им такое предпочтение. Этот Робинсон был замечательным человеком, отличавшимся редким благородством и, вопреки внешнему впечатлению, по-настоящему тонким. Он был немного рассеян, он больше разбирался в своем деле — производстве искусственного шелка, — чем в музыке или живописи, он обладал здравым смыслом и добродушием, и это спасало его в любых обстоятельствах. В ситуации, которая могла бы стать смешной, ибо все его гости знали, что Китти влюблена в Бориса, он выглядел мудрецом, поставившим себя выше всех этих приключений. Воспитанный в пуританском (или, скорее, в квакерском) духе, он был настолько далек от мысли, что жена может изменять ему с его другом, что это делало его любезным и трогательным. Самая большая дерзость, которую он себе позволял, состояла в том, чтобы подшучивать над Китти по поводу ее любимых художников.
— Нет, Борис, вы послушайте, — говорил он, — я беру вас в свидетели… Ну разве у Китти левый глаз на самом деле на три сантиметра ниже правого?.. И представляете, она себя так видит… А когда Бейкинг говорит ей, будто совершенно бессмысленно, чтобы на полотне ее волосы и их цвет находились в одном месте, она — что бы вы думали? — приходит в восторг… Вот так вот!.. И получается, что я обречен жить среди разрозненных кусков моей жены, расчлененной варварами.
Китти довольно неумело защищала современную живопись; Гровер заговорщицки подмигивал нам; Борис поддерживал его и направлял споры. Это напоминало мне нарочитые комедии, разыгрываемые герцогом и герцогиней Германтскими: «Но, послушайте, Ориана…» — «Базен, вы же знаете…» Я всегда немного волновался, думая о том, что несчастный Гровер считает себя счастливым и в полной безопасности, тогда как в действительности его положение очень шатко. Хотя я испытывал самые дружеские чувства к Китти и ценил ее расположение, я сердился на нее за то, что она обманывала мужа, обеспечившего ей такую легкую жизнь и такую полную свободу и вооружившего ее всем необходимым для ее побед. Она относилась к нему неплохо, часто хвалила, небрежно целовала в щеку, проходя мимо, и заботливо следила за тем, чтобы он принимал свои многочисленные лекарства, однако к этой домашней и привычной нежности примешивалось снисхождение, которое меня немного раздражало. Она словно бы говорила нам: «Вы все свидетели… Все-таки обидно, что я со всеми моими талантами на всю жизнь привязана к этому несчастному… Но я буду играть свою роль до конца…»
Больше всего меня выводило из себя, как она неуловимым пожатием плеч давала понять, что ее муж ничего не смыслит ни в высоких чувствах, ни в великих произведениях искусства. У меня сложилось совсем иное впечатление. В молодости Гровер не получил никакого культурного воспитания, но он много читал, а его вкусы казались мне более определенными, чем вкусы его жены. Странно, но Борис, судя по всему, разделял мое отношение, и тоже часто выглядел возмущенным поведением Китти. Помню, как однажды после концерта он вдруг сказал мне, понизив голос:
— Дорогой мой, когда Китти восклицает, призывая в свидетели небо: «О, это было божественно!» — мне становится не по себе… Но когда Гровер берет меня за руку и говорит на ухо: «Сегодня вечером, Борис, вы были хороши», — я знаю, что сыграл очень неплохо.