Чарльз Диккенс - Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 1
Мне было слишком грустно, чтобы я мог обсуждать этот вопрос, который, при любых обстоятельствах, пожалуй, превосходил мое понимание; и мистер Омер, тяжело дыша, повел меня назад, в комнату позади лавки.
Затем он крикнул в отворенную дверь, за которой начиналась ведущая вниз лестница, где нетрудно было сломать себе шею.
– Принесите чая и хлеба с маслом!
Покуда я сидел, осматриваясь по сторонам и прислушиваясь к поскрипыванию иглы в комнате и ударам молотка во дворе, появился поднос, и мне предложено было закусить.
– Я знаю вас, – начал мистер Омер, разглядывая меня в течение некоторого времени, пока я неохотно приступал к завтраку, ибо черный креп лишил меня аппетита, – я вас знаю давно, мой юный друг.
– Давно знаете, сэр?
– С самого рождения. Можно сказать, еще до того, как вы родились, – продолжал мистер Омер. – До вас я знал вашего отца. Он был пяти футов девяти с половиной дюймов росту, и ему отведено двадцать пять квадратных футов земли.
Тук, тук-тук… тук, тук-тук… тук, тук-тук… – неслось со двора.
– Ему отведено двадцать пять квадратных футов земли, ни на дюйм меньше, – благодушно повторил мистер Омер. – Было ли это сделано по его желанию, или он сам так распорядился – не помню.
– Что с моим маленьким братцем, вы не знаете, сэр? – спросил я.
Мистер Омер кивнул головой.
Тук, тук-тук… тук, тук-тук… тук, тук-тук…
– Он в объятиях своей матери, – ответил он.
– Значит, бедный крошка умер?
– Слезами горю не поможешь, – сказал мистер Омер. – Да. Малютка умер.
При этом известии мои раны снова открылись. Я оставил завтрак почти нетронутым, пошел в угол комнаты и положил голову на столик, с которого Минни поспешно сняла траурные материи, чтобы я не закапал их слезами. Это была миловидная, добродушная девушка, ласковой рукой отвела она упавшие мне на глаза волосы. Но она радовалась, что работа приближается к концу и все будет готово к сроку; как несходны были наши чувства!
Вдруг песенка молотка оборвалась, красивый молодой человек пересек двор и вошел в комнату. В руках он держал молоток, а рот его был набит гвоздиками, которые он должен был выплюнуть, прежде чем мог заговорить.
– Ну, а у тебя подвигается дело, Джорем? – спросил мистер Омер.
– Все в порядке. Кончил, сэр, – ответил Джорем. Минни слегка покраснела, а две другие девушки с улыбкой переглянулись.
– Как? Значит, ты вчера работал вечером при свече, когда я был в клубе? Работал? – прищурив один глаз, спросил мистер Омер.
– Да. Ведь вы сказали, что мы сможем поехать… отправиться туда вместе, если все будет готово… Минни, и я и… вы…
– О! А я уж было подумал, что меня вы не возьмете! – сказал мистер Омер и захохотал так, что раскашлялся.
– Раз вы это сказали, то, видите ли, я и приложил все силы… – продолжал молодой человек. – Может, вы изволите поглядеть?
– Погляжу, милый, – сказал мистер Омер, вставая. Тут он повернулся ко мне. – Не хотите ли посмотреть…
– Нет, не надо, отец! – перебила Минни.
– Я подумал, дорогая моя, что ему это будет приятно. Но, пожалуй, ты права.
Не знаю, почему я догадался, что они пошли поглядеть на гроб моей дорогой, моей горячо любимой матери. Я никогда не слышал, как сколачивают гробы. Я никогда еще не видел ни одного гроба. Но когда я услышал стук молотка, у меня мелькнула мысль о гробе, а как только молодой человек вошел, я уже твердо знал, что он мастерил.
Но вот работа была завершена, две девушки, чьих имен при мне не называли, стряхнули со своих платьев нитки и обрезки и пошли в лавку, чтобы, в ожидании заказчиков, привести ее в порядок. Минни осталась в комнате, чтобы сложить все, над чем они трудились, и упаковать в две корзины. Занималась она этим делом, стоя на коленях и напевая какую-то веселую песенку. Джорем – ее возлюбленный, в чем я не сомневался, – вошел в комнату, и пока она занималась делом, сорвал у нее поцелуй (не обращая на меня никакого внимания) и сказал, что отец пошел за повозкой, а ему надо поскорей все приготовить. Затем он вышел снова; Минни сунула в карман наперсток и ножницы, ловко воткнула иголку с черной ниткой в свой корсаж и быстро надела салоп и шляпку, глядясь в повешенное за дверью зеркальце, в котором я видел отражение ее улыбающегося личика.
Я наблюдал все это, сидя за столом в углу комнаты и подперев голову рукой, а думал я о самых различных предметах. Вскоре перед лавкой появилась повозка, сперва в нее поместили корзины, потом меня и, наконец, уселись трое остальных. Помнится, это была не то почтовая карета, не то фургон, в котором перевозят фортепьяно, окрашенный в темный цвет и запряженный вороной лошадью с длинным хвостом. Места в ней хватило для всех нас.
Не думаю, чтобы когда-либо в жизни (может быть, со временем я стал опытнее и умнее) я испытал чувство, подобное тому, какое испытывал в обществе этих людей, помня, чем они были раньше заняты, и видя, как они радуются поездке. Я на них не сердился: скорее всего я их боялся, словно очутился среди каких-то существ, с которыми от природы у меня нет ничего общего. Им было весело. Старик сидел впереди и правил лошадью, а молодые люди сидели за его спиной и, когда он к ним обращался, наклонялись к нему так, что их лица приходились по обе стороны его толстой физиономии, и, казалось, болтовня с ним очень их занимала. Они не прочь были поговорить и со мной, но я хмуро забился в свой угол; меня пугали их взаимные ухаживания и их смех, правда не очень громкий, и я едва ли не удивлялся, как это они не несут возмездия за свое жестокосердие.
Поэтому, когда они остановились, чтобы покормить лошадь, а сами пили и веселились, я не мог прикоснуться к тому, чего касались они, и не нарушил своего поста. И потому-то, когда мы доехали до дому, я поспешил выскочить сзади из повозки, чтобы не оказаться в их компании перед этими печальными окнами, взиравшими теперь на меня, как глаза слепца, некогда такие ясные. О, напрасно задумывался я в школе о том, что вызовет слезы у меня на глазах, когда я вернусь домой, – я в этом убедился, увидев окна комнаты матери и еще одно, рядом с ними, которое когда-то было моим окном!
Не успел я подойти к двери, как уже очутился в объятиях Пегготи, и она повлекла меня в дом. Ее горе прорвалось, как только она завидела меня, но скоро она взяла себя в руки, заговорила шепотом и пошла, неслышно ступая, словно можно было нарушить покой мертвеца! Я узнал, что уже очень много времени она не ложилась спать. Ночью она сидела неподвижно, не смыкая глаз. Пока ее бедную, милую красоточку не опустят в землю, она ни за что ее не покинет, – так сказала она.
Мистер Мэрдстон не обратил на меня внимания, когда я вошел в гостиную, где он сидел в кресле перед камином, беззвучно плакал и о чем-то размышлял. Мисс Мэрдстон, что-то писавшая за своим письменным столом, покрытым письмами и бумагами, протянула мне кончики холодных пальцев и спросила металлическим шепотом, сняли ли с меня мерку для траурного костюма. Я ответил:
– Да.
– А ты привез домой свои рубашки? – спросила мисс Мэрдстон.
– Да, сударыня, я привез все мои вещи.
И это было все, что могла предложить мне, в виде утешения, эта твердая духом особа. Несомненно, она испытывала особое удовольствие, выставляя в данном случае напоказ все те качества, какие называла своим самообладанием, своей твердостью, своей силой духа, своим здравым смыслом, – словом, весь дьявольский каталог своих приятных свойств. Особенно она гордилась своей деловитостью и проявляла ее в том, что, ничем не возмутимая, не расставалась с пером и чернилами. Весь остаток дня и с утра до вечера на следующий день она просидела за своим письменным столом и скрипела очень твердым пером, разговаривая со всеми бесстрастным шепотом, и ни один мускул не дрогнул на ее лице, и ни на одно мгновение голос ее не стал мягче, и ничто в ее туалете не пришло в беспорядок.
Ее брат по временам брал книгу, но я не видел, чтобы он читал ее. Он раскрывал книгу и смотрел в нее так, что казалось, будто он читает, но в течение целого часа не переворачивал ни страницы, а затем откладывал ее в сторону и начинал ходить по комнате. Часами я сидел, скрестив руки, и наблюдал за ним, считая его шаги. Он очень редко обращался к сестре и ни разу не обратился ко мне. Во всем замершем доме только он один, если не считать часов, не знал покоя.
В эти дни до похорон я мало видел Пегготи; только спускаясь или поднимаясь по лестнице, я всегда находил ее перед комнатой, где лежала моя мать со своим младенцем, да вечерами она приходила ко мне и сидела у изголовья, пока я засыпал. За день или два до погребения – мне кажется, за день или два, но я могу спутать, когда речь идет об этом печальном времени, которое не было отмечено никакими событиями, – Пегготи повела меня в комнату моей матери. Я помню только, что мне казалось, будто под белым покрывалом на кровати – а вокруг была такая чистота и такая прохлада! – покоится воплощение торжественной тишины, царившей в доме. И когда Пегготи начала бережно приподнимать покрывало, я закричал: