Чарльз Диккенс - Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 1
– Дэвид, я с сожалением замечаю, что у тебя угрюмый нрав, – сказал мистер Мэрдстон однажды после обеда, когда я, по обыкновению, собирался уйти.
– Мрачен, как медведь! – вставила мисс Мэрдстон. Я стоял неподвижно, понурившись.
– Самый худший нрав, Дэвид, это нрав угрюмый и строптивый, – продолжал мистер Мэрдстон.
– А такого непокладистого, упрямого нрава, как у этого мальчика, я еще не видывала, – заявила его сестра. – Я думаю, Клара, даже вы не можете этого не признать?
– Простите, дорогая Джейн, – сказала мать, – но вполне ли вы уверены, – конечно, вы примете мои извинения… я надеюсь, вы простите меня, дорогая, – вполне ли вы уверены, что понимаете Дэви?
– Клара, я бы стыдилась самой себя, – заявила мисс Мэрдстон, – если бы не понимала этого мальчика или какого-нибудь другого мальчишку. Я не притязаю на глубокий ум, но на здравый смысл я почитаю себя вправе притязать.
– Ну, конечно, дорогая моя Джейн, вы наделены очень острым умом, – сказала моя мать.
– Ах, нет! Боже мой! Пожалуйста, не говорите этого, Клара! – сердито перебила ее мисс Мэрдстон.
– Но я в этом не сомневаюсь, и все это знают, – продолжала моя мать. – Я сама извлекаю из него столько пользы во всех отношениях – во всяком случае, должна была бы извлекать, – что убеждена в этом больше, чем кто бы то ни было. Вот почему я и говорю так нерешительно, дорогая Джейн, поверьте мне.
– Ну, скажем, я не понимаю этого мальчика, – Клара, – произнесла мисс Мэрдстон, поправляя свои цепочки на запястьях. – Если вам угодно, допустим, что я его совсем не понимаю. Для меня он – натура слишком сложная. Но, может быть, проницательный ум моего брата помог ему отчасти разгадать этот характер. И, мне кажется, мой брат как раз говорил на эту тему, когда мы – не очень-то вежливо – перебили его.
– Я думаю, Клара, что в данном случае найдутся более беспристрастные судьи, которым больше следует верить, чем вам, – тихим, торжественным голосом изрек мистер Мэрдстон.
– Эдуард, – робко отозвалась моя мать, – вам, как судье, во всех случаях следует больше верить, чем мне. И вам и Джейн. Я сказала только…
– Вы сказали только слова необдуманные и малодушные, – перебил он. – Постарайтесь, чтобы впредь этого не было, дорогая моя Клара, и следите за собой.
Губы моей матери как будто прошептали: «Хорошо, дорогой Эдуард», – но вслух она не сказала ничего.
– Итак, Дэвид, – продолжал мистер Мэрдстон, оборачиваясь ко мне и устремляя на меня холодный взгляд, – я с сожалением заметил, что у тебя угрюмый нрав. Я не могу допустить, сэр, чтобы такой характер развивался у меня на глазах, а я не прилагал бы никаких усилий к его исправлению. Вы, сэр, должны постараться изменить его. Мы должны постараться изменить его ради тебя.
– Простите, сэр… я вовсе не хотел быть угрюмым, когда вернулся домой, – пролепетал я.
– Не прибегайте ко лжи, сэр! – крикнул он так злобно, что – я видел – моя мать невольно подняла дрожащую руку, словно хотела протянуть ее между нами. – Со свойственной тебе угрюмостью ты уединялся в своей комнате. Ты сидел в своей комнате, когда тебе следовало находиться здесь. Запомни теперь раз навсегда: я требую, чтобы ты был здесь, а не там! И еще я требую от тебя повиновения. Ты меня знаешь, Дэвид. Этого повиновения я добьюсь.
Мисс Мэрдстон хрипло засмеялась.
– Я хочу, чтобы ты почтительно, быстро и охотно повиновался мне, Джейн Мэрдстон и твоей матери, – продолжал он. – Я не хочу, чтобы по прихоти ребенка этой комнаты избегали, как зачумленной. Садись!
Он мне приказывал, как собаке, и я повиновался, как собака.
– Добавлю еще, – продолжал он, – что у тебя заметно пристрастие к людям низкого происхождения. Ты не должен общаться со слугами. Кухня не поможет искоренить те многочисленные твои недостатки, какие надлежит искоренить. Об этой женщине, которая тебе потворствует, я не скажу ни слова, раз вы, Клара, – обратился он, понизив голос, к моей матери, – по старым воспоминаниям и давней причуде питаете к ней слабость, которую еще не смогли преодолеть.
– Совершенно непонятное заблуждение! – воскликнула мисс Мэрдстон.
– Скажу лишь одно, – заключил он, обращаясь ко мне, – я не одобряю того, что ты оказываешь предпочтение обществу таких особ, как госпожа Пегготи, и с этим должно быть покончено. Теперь ты меня понял, Дэвид, и знаешь, каковы будут последствия, если ты не намерен повиноваться мне беспрекословно.
Я это знал хорошо, – пожалуй, лучше, чем он предполагал, поскольку дело касалось моей бедной матери, – и повиновался ему беспрекословно. Больше я не уединялся в своей комнате, больше не искал прибежища у Пегготи, но день за днем уныло сидел в гостиной, дожидаясь ночи и часа, когда можно идти спать.
Какому мучительному испытанию подвергался я, когда часами просиживал в одной и той же позе, не смея пошевельнуть ни рукой, ни ногой из страха, как бы мисс Мэрдстон не пожаловалась (а это она делала по малейшему поводу) на мою непоседливость, и не смея смотреть по сторонам из боязни встретить неприязненный или испытующий взгляд, который обнаружит в моем взгляде новую причину для жалоб! Как нестерпимо скучно было сидеть, прислушиваясь к тиканию часов, следить за мисс Мэрдстон, нанизывающей блестящие металлические бусинки, размышлять о том, выйдет ли она когда-нибудь замуж и, если выйдет, кто будет этот несчастный, пересчитывать лепные украшения камина и рассеянно блуждать взором по потолку, по завитушкам и спиралям на обоях!
Какие одинокие прогулки предпринимал я по грязным проселочным дорогам в промозглые зимние дни, всюду таская за собой эту гостиную с мистером и мисс Мэрдстон! Чудовищное бремя, которое приходилось мне нести, кошмар, от которого я не мог очнуться, груз, давивший на мой мозг и его притуплявший!
А это сиденье за столом, когда я, безмолвный и смущенный, неизменно чувствовал, что есть здесь лишние нож и вилка, и они – мои, есть лишний рот, и это – мой, лишние тарелка и стул, и они – мои, лишний человек, и это – я!
А эти вечера, когда приносили свечи и мне полагалось чем-нибудь заниматься, а я, не смея читать интересую книгу, корпел над учебником арифметики, иссушающим мозг и душу! Эти вечера, когда таблицы мер и весов сами ложились на мотив «Правь, Британия» или «Прочь, уныние», но не задерживались, чтобы можно было их заучить, но, подобно бабушкиной спице, проходящей сквозь петли, пронизывали мою несчастною голову, входя в одно ухо и выходя в другое!
Как я зевал и засыпал вопреки всем моим стараниям, как вздрагивал, очнувшись от дремоты, которую пытался скрыть, как не получал я никогда ответа на редкие свои вопросы! Каким казался я пустым местом, которого никто не замечал, хотя всем оно было помехой! С каким мучительным облегчением я слушал в девять часов вечера, как мисс Мэрдстон приветствует первый удар колокола и приказывает мне идти спать!
Так тянулись каникулы, пока не настало утро, когда мисс Мэрдстон провозгласила: «Вот, наконец, и последний день!» – и подала мне последнюю чашку чаю, завершающую каникулы.
Я не жалел о том, что уезжаю. Я уже давно впал в состояние отупения, но тут слегка приободрился и мечтал о встрече со Стирфортом, хотя за его спиной и маячил мистер Крикл. Снова появился у садовой калитки мистер Баркис, и снова мисс Мэрдстон сказала предостерегающее: «Клара!» – когда моя мать наклонилась ко мне, чтобы попрощаться.
Я поцеловал ее и малютку-брата, и мне стало очень грустно. Но я грустил не о том, что уезжаю, ибо между нами уже зияла пропасть и каждый день был днем разлуки. И в памяти моей живет не ее прощальный поцелуй, хотя он и был очень горячим, но то, что за этим поцелуем последовало.
Я уже сидел в повозке, когда услышал, что она окликает меня. Я выглянул; она стояла одна у садовой калитки, высоко поднимая малютку, чтобы я посмотрел на него. Был холодный безветренный день, и ни один волосок на ее голове, ни одна складка ее платья не шевелилась, когда она пристально глядела на меня, высоко поднимая свое дитя.
Такой покинул я ее, покинул навсегда. Такой снилась она мне потом в школе… безмолвная фигура близ моей кровати. Она смотрит на меня все тем же пристальным взглядом и высоко поднимает над головою свое дитя.
Глава IX
Памятный день рождения
Пропускаю все, что происходило в школе, вплоть до дня моего рождения, который был в марте. Помню только, что Стирфорт вызывал во мне восхищение еще больше, чем прежде. Он должен был уехать в конце полугодия, если не раньше, и казался мне еще более смелым и более независимым, чем когда бы то ни было, а, значит, – и еще более для меня привлекательным; только это я и помню. Тяжелое воспоминание, отмечающее этот период жизни, по-видимому, поглотило все другие воспоминания и одиноко хранится в душе.
Мне даже трудно поверить, что два месяца отделяли возвращение в Сэлем-Хаус от дня моего рождения. Я должен это признать, ибо мне известно, что так именно оно и было; но в противном случае я был бы убежден, что между двумя этими событиями не было никакого промежутка и одно наступило немедленно вслед за другим.