Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
Обычно веселый, добродушный, Паскаль стал невыносимо угрюмым и резким. Он вспыхивал от каждого пустяка, гнал от себя недоумевающую Мартину, которая смотрела на него взглядом побитой собаки. С утра до вечера он слонялся в тоске по унылому теперь дому, и лицо у него было такое хмурое, что никто не осмеливался к нему подступиться. Он больше не приглашал с собой Клотильду и уходил к больным один. Однажды к вечеру он вернулся домой, потрясенный смертью пациента, которая лежала на его совести врача-экспериментатора. Он лечил впрыскиваниями кабатчика Лафуаса, у которого сухотка спинного мозга стала так прогрессировать, что доктор считал его обреченным. Однако он не отступил, решив бороться за его жизнь, и продолжал лечение; как на грех, в этот день в его шприц попала со дна склянки какая-то соринка, ускользнувшая от фильтра. При уколе показалась кровь — в довершенье несчастья доктор попал в вену. Он сразу встревожился, увидев, что кабатчик побледнел, задыхается и покрылся холодным потом. А затем, когда его губы посинели, лицо стало черным и наступила молниеносная смерть, Паскаль все понял. Произошла эмболия, и Паскаль мог винить себя только за то, что изготовленное им лекарство было несовершенно, а метод оставался все еще примитивным. Лафуас все равно был обречен, в лучшем случае он прожил бы не больше полугода, при этом тяжело страдая. Но случилось непоправимое — больной умер. Какое горькое сожаление, какое крушение веры, какое возмущение против бессильной науки, годной только на то, чтобы убивать! Домой он вернулся мертвенно-бледный, почти бездыханный, не раздеваясь, бросился на кровать и только наутро вышел из своей спальни, пробыв взаперти целых шестнадцать часов.
В этот день после завтрака Клотильда, которая что-то шила, сидя подле него в гостиной, решилась нарушить тяжелое молчание. Подняв глаза, она увидела, как он нервно перелистывает книгу в поисках каких-то сведений и не может их найти.
— Учитель, ты болен? Почему ты не скажешь? Я поухаживала бы за тобой.
Не поднимая глаз от книги, он глухо пробормотал:
— Болен? А тебе-то что до этого? Я ни в ком не нуждаюсь.
Она продолжала примирительным тоном:
— Если тебя одолевают невзгоды, может, тебе будет легче, если ты мне о них расскажешь… Вчера ты вернулся такой удрученный. Не надо падать духом. Я провела беспокойную ночь, трижды подходила к твоей двери и прислушивалась, терзаясь мыслью, что тебе плохо.
Как ни ласково она говорила, ее слова подействовали на него как удар бича. Он так ослабел от болезни, что не мог противиться приступу внезапного гнева; весь дрожа, он отбросил книгу и вскочил.
— Ах, так! Значит, ты шпионишь за мной, стоит мне запереться у себя, как тотчас вы прилипаете к двери… Да, вы прислушиваетесь даже к биению моего сердца, поджидаете моей смерти, чтобы все разграбить, все сжечь…
Он говорил громче и громче, изливая в жалобах и угрозах незаслуженные страдания.
— Я запрещаю тебе вмешиваться в мои дела… Но неужели тебе больше нечего мне сказать?.. Обдумала ли ты мои слова, хочешь честно вложить свою руку в мою, сказав, что ты со мной?
Она не отвечала и продолжала смотреть на него своими большими ясными глазами, как бы признаваясь, что желает повременить с решением; это привело его в негодование, и он потерял всякую власть над собой.
Он замахал на нее руками.
— Уходи!.. Уходи!.. — пробормотал он. — Я не хочу, чтобы ты была подле меня. Не хочу, чтобы подле меня были враги!.. Не хочу, чтобы, оставаясь рядом со мной, они довели меня до сумасшествия!
Побледнев, она встала и, захватив с собой работу, вышла, держась все так же прямо и ни разу не обернувшись.
В течение последующего месяца Паскаль пытался уйти с головой в свои занятия. Теперь он упорно проводил целые дни один в кабинете и даже ночью рылся в старых документах, желая вновь проверить свои работы о наследственности. Казалось, им овладело неистовое желание убедиться в обоснованности своих надежд, найти в науке подтверждение того, что человечество можно обновить, сделать наконец здоровым и более совершенным. Он больше не выходил из дома, забросил больных и жил без свежего воздуха, без моциона, погрузившись в свои бумаги. После месяца такой изнурительной работы, которая надломила его силы, не избавив в то же время от мук, причиняемых разладом в доме, он дошел до такого нервного истощения, что давно таившаяся в нем болезнь теперь вдруг бурно заявила о себе тревожными симптомами.
Вставая по утрам, Паскаль чувствовал себя совсем разбитым и даже еще более отяжелевшим и усталым, чем до ночного отдыха. Он постоянно пребывал в унынии, после пяти минут ходьбы у него подгибались ноги, при малейшем усилии он чувствовал слабость во всем теле, и любое резкое движение отзывалось в нем болью. Иной раз ему казалось, что земля колеблется у него под ногами. Непрерывный шум в ушах оглушал его, в глазах темнело, и он опускал веки, боясь увидеть сноп искр. У него появилось отвращение к вину, он почти не притрагивался к еде, пищеварение расстроилось. Апатия, все возрастающая вялость сменялась иногда внезапными вспышками бесполезной деятельности. Обычной уравновешенности как не бывало. Болезненно раздражительный, он без всякого повода переходил от одной крайности к другой. Самое пустячное волнение вызывало у него слезы. Дело доходило до того, что в приступе отчаяния он запирался у себя и ни с того ни с сего рыдал навзрыд целыми часами, снедаемый беспричинной гнетущей тоской.
Его страдания еще усугубились после очередной поездки в Марсель, одной из тех холостяцких вылазок, какие он порой предпринимал. Быть может, он надеялся встряхнуться, найти облегчение в кутеже. Но он отсутствовал всего два дня, вернулся ошеломленный, убитый, и на его лице лежала печать страданий, пережитых им от сознания своего мужского бессилия. Это был тайный стыд, опасение, превратившееся после тщетных попыток в уверенность, которая еще увеличила его робость перед женщинами. До сих пор он не придавал большого значения этому вопросу. Но теперь это стало у него манией, он был потрясен, сражен горем до того, что начал помышлять о самоубийстве. Напрасно он успокаивал себя, что все, без сомнения, пройдет, что он просто болен, — его продолжало угнетать ощущение собственного бессилия. И он вел себя в женском обществе, как желторотый юнец, которого проснувшееся желание лишает дара речи.
В начале декабря у Паскаля разыгралась нестерпимая невралгия; ему казалось, что у него расколется череп, так сильно болела голова. Фелисите, которую уведомили, что Паскаль болен, в один прекрасный день явилась сама узнать о здоровье сына. Сначала она проскользнула в кухню, чтобы выведать все у Мартины. Встревоженная, напуганная служанка поведала ей, что доктор, несомненно, сошел с ума: она рассказала г-же Ругон о его странных повадках, о том, что он беспрестанно расхаживает взад и вперед по комнате, запирает на ключ ящики, до двух часов ночи бродит по всему дому, с верхнего этажа до нижнего. Со слезами на глазах служанка робко высказала предположение, что в хозяина вселился дьявол и что неплохо было бы предупредить священника из церкви св. Сатюрнена.
— Такой праведный человек, — повторяла она, — да ради него я хоть на плаху готова. Вот горе, что нельзя ого отвести в церковь, он разом бы исцелился!
Услышав голос бабушки, в кухню вошла Клотильда. Она тоже слонялась теперь по пустым комнатам и большую часть времени проводила в покинутом Паскалем кабинете. Впрочем, она не приняла участия в беседе и только задумчиво, выжидательно прислушивалась.
— Ах, это ты, крошка! Здравствуй! Мартина рассказала мне, что в Паскаля вселился дьявол. Она права, только имя этому дьяволу — гордыня. Вообразил, что знает все, прямо царь и бог, — понятно, что он выходит из себя, если ему противоречат.
Она пожала плечами, всем своим видом выражая бесконечное презрение.
— Не будь все это так грустно, я бы просто посмеялась! Человек ничегошеньки на свете не знает, не нюхал жизни, зарылся смолоду в свои дурацкие книги! Хотела бы я видеть его в гостиной — он будет вести себя как несмышленый младенец. А женщины, — их он и вовсе не знает…
И, позабыв, что она обращается к своей юной внучке и служанке, доверительно продолжала, понизив голос:
— Еще бы, такое чрезмерное воздержание до добра не доводит. Ни жены, ни любовницы — никого! Есть от чего помутиться рассудку!
Клотильда не шевельнулась, по-прежнему молчаливая, безмолвная, и лишь задумчиво опустила большие глаза; затем снова подняла их, не в силах объяснить, что с ней происходит.
— Он там у себя, наверху? — спросила Фелисите. — Я пришла, чтобы его повидать, потому что пора положить этому конец, — слишком уж все это глупо!
И она поднялась к сыну, Мартина вернулась к своим кастрюлям, а Клотильда снова начала бродить по пустому дому.