Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
— Он там у себя, наверху? — спросила Фелисите. — Я пришла, чтобы его повидать, потому что пора положить этому конец, — слишком уж все это глупо!
И она поднялась к сыну, Мартина вернулась к своим кастрюлям, а Клотильда снова начала бродить по пустому дому.
Наверху, в кабинете, Паскаль сидел в оцепенении, вперив взгляд в раскрытую книгу. Он больше не мог читать, слова плыли перед его глазами, сливались, утрачивали всякий смысл. Но он упорствовал, мучительно страдая при мысли потерять все, вплоть до способности трудиться, которой до недавнего времени обладал в полной мере. Фелисите первым делом распекла его, отобрала книгу, отшвырнула ее в сторону: когда люди больны, они должны лечиться, кричала она. Паскаль вскочил в гневе, намереваясь выгнать мать, как выгнал Клотильду. Но, сделав над собой усилие, обратился к ней почтительным тоном:
— Матушка, вы прекрасно знаете, что я всегда избегаю вступать с вами в спор… Оставьте же меня в покое, прошу вас.
Но она не отступила, укоряя сына за его постоянную подозрительность. Не мудрено, что он заболел, — сам виноват, видит повсюду врагов, которые расставляют ему ловушки, шпионят за ним, хотят ограбить. Может ли здравомыслящий человек вбить себе в голову такой вздор? Она обвиняла Паскаля и в том, что он чересчур зазнался, — не глупо ли воображать себя всемогущим богом, оттого что открыл пресловутый эликсир, якобы исцеляющий все болезни; тем более что он уже испытал жестокое разочарование; она намекнула на Лафуаса, человека, которого он довел до могилы, — понятно, что это напоминание ему неприятно, — тут и впрямь можно заболеть!
— Матушка, прошу вас, оставьте меня в покое!
— Нет, не оставлю! — закричала Фелисите со свойственной ей запальчивостью, сохранившейся несмотря на возраст. — Я для того и пришла, чтобы тебя немного растормошить, вывести из нервного состояния, ведь оно тебя губит! Нет, так продолжаться не может, я не желаю, чтобы из-за твоих выдумок мы снова стали притчей во языцех всего города… Я хочу, чтобы ты лечился…
Он пожал плечами и шепотом, словно про себя, неуверенно произнес:
— Я не болен!
Фелисите так и подскочила от возмущения.
— Как это не болен? Как это не болен? И впрямь надо быть врачом, чтобы не распознать собственной болезни… Бедный ты мой мальчик, да ведь каждому, кто тебя видит, ясно: ты обезумел от страха и гордыни!
На этот раз Паскаль поднял голову и посмотрел матери прямо в глаза.
— Вот и все, что я собиралась тебе высказать, потому что никто не берется взять это на себя, — продолжала она. — В самом деле, ты уже в таком возрасте, когда человек должен соображать, что ему следует делать. Надо противостоять болезни, отвлечься, а не предаваться навязчивой идее, в особенности когда происходишь из такой семьи, как наша… Ты-то ее знаешь… Остерегайся же, лечись!
Паскаль побледнел, не спуская пристального взгляда с Фелисите, словно хотел проникнуть в ее душу и понять, что унаследовал от матери. Но он ограничился тем, что ответил:
— Вы правы, матушка… Благодарю вас!
Оставшись один, он тяжело опустился на стул и попытался вновь взяться за чтение. Но теперь ему было еще труднее сосредоточиться и вникнуть в написанное, — буквы расплывались перед глазами. Слова, сказанные матерью, звучали в ушах, тревога, какую он испытывал и раньше, теперь росла и крепла, угрожала непосредственной, осязаемой опасностью. Всего два месяца тому назад он ликовал, хвалясь, что пошел не в свою семью, неужели же теперь его иллюзии рухнут? Неужели ему суждено ощутить в самом себе признаки наследственного порока? Неужели он обречен в жертву чудовищу, именуемому наследственностью? Мать бросила ему в лицо: ты обезумел от страха и гордыни. Идея, которая так захватила Паскаля, восторженная уверенность в том, что можно уничтожить страдания, укрепить у людей волю, обновить человечество, сделав его здоровым и более совершенным, — не было ли это и в самом деле началом мании величия? А в том, что ему повсюду чудились ловушки и остервенелые враги, которые жаждут его гибели, он теперь легко распознавал симптомы мании преследования. Все болезненные отклонения в его семье приводили к одному и тому же трагическому исходу: кратковременное безумие, потом общий паралич и смерть.
С этого дня Паскаль стал по-настоящему одержимым. Доведенный переутомлением и горем до нервного истощения, он перестал сопротивляться навязчивому страху перед неотвратимым безумием и смертью. Все его болезненные ощущения, безграничная усталость по утрам, шум в ушах, обмороки, все, вплоть до плохого пищеварения и приступов слезливости, неопровержимо доказывало, что ему угрожает неминуемое умственное расстройство. Он полностью утратил свою способность врача-исследователя ставить точный диагноз и, делая попытки проанализировать собственное заболевание, все путал и искажал под влиянием моральной и физической депрессии. Он больше не владел собой, стал и в самом деле похож на безумца, оттого что ежечасно убеждал себя, что безумие неизбежно.
На протяжении всего декабря, серого и унылого, Паскаль с утра до вечера растравлял свой недуг. Каждый день он вставал с намерением уйти от навязчивой идеи; но его словно против воли тянуло в уединение кабинета, где он снова принимался за вчерашнее, пытаясь разобраться в путанице собственных мыслей. Вопросы наследственности, которые он столь долго изучал, серьезные исследования и работы в этой области теперь только отравляли его сознание, доставляя все новые поводы для беспокойства. Лежавшие перед ним папки с готовностью предлагали разнообразные ответы на мучивший его вопрос — какая именно форма наследственности заложена в нем. Вариантов было так много, что он в них терялся. Если он ошибся и не имеет оснований считать себя исключением, особым примером врожденности, то не должен ли он причислить себя к категории возвратной наследственности, проявляющейся через два или даже три поколения? А может быть, его случай просто проявление скрытой наследственности, что было бы новым доказательством его теории зародышевой плазмы? Или здесь следовало усмотреть только разновидность наследственного сходства, связанного с неожиданным влиянием неизвестного предка, которое проявилось у Паскаля на склоне лет? От этих мыслей, от попыток определить свой случай Паскаль совсем потерял покой. Он перечитал все свои заметки, перерыл все книги, непрестанно анализировал самого себя, подстерегал каждое свое ощущение, чтобы на этом основании сделать соответствующие выводы. В дни, когда им овладевала умственная усталость и ему казалось, будто его обступают какие-то странные видения, он склонялся к тому, что в нем сказывается наследственное нервное заболевание, когда же у него болели и отекали ноги, он приходил к выводу, что своим недугом обязан косвенному влиянию какого-то родственника по боковой линии. Все путалось у него в голове, он дошел до того, что не мог разобраться в воображаемых болезнях, разрушавших его ослабевший организм. Но каждый вечер он приходил все к тому же выводу; все тот же тревожный набат звучал в его голове: наследственность, страшная наследственность, неминуемое безумие!
Как-то раз в первых числах января Клотильда невольно оказалась свидетельницей сцены, от которой у нее сжалось сердце. Она сидела у окна в гостиной и, заслоненная высокой спинкой кресла, читала, как вдруг вошел Паскаль, который с вечера не показывался, запершись в своей комнате. Он держал перед собой развернутый лист пожелтевшей бумаги, в котором она узнала родословное древо. Он был так поглощен своим занятием, взгляд его был так неотрывно устремлен на бумагу, что если бы даже Клотильда подошла к нему, он все равно не заметил бы ее. Он разложил древо на столе, продолжая всматриваться в него испуганно-вопрошающим взглядом, в котором все сильнее чувствовалась мольба побежденного, по щекам его текли слезы. Почему, о господи? Почему древо не отвечает ему, не указывает, к какому виду наследственности он принадлежит, чтобы он мог зарегистрировать свой случай на отведенном ему листке древа, рядом с другими? Если ему суждено стать безумным, почему оно не дает ему внятного ответа, это успокоило бы его, ведь все его страдания, казалось ему, вызваны только неизвестностью. Слезы застилали ему глаза, а он все вглядывался, снедаемый желанием узнать правду, желанием, которое доводило его до помрачения рассудка. Потом он вдруг двинулся к шкафу, и Клотильда съежилась в кресле. Распахнув обе дверцы, Паскаль вытащил папки, бросил их на стол, начал лихорадочно перебирать. Снова повторилась сцена той ужасной грозовой ночи, — снова призраки, ожившие в этом ворохе страниц, начали свой кошмарный галоп. Каждому из них он бросал на лету вопрос, горячую мольбу, требуя ответа о происхождении своего недуга, надеясь услышать хоть слово, хоть намек, который открыл бы ему правду. Сперва он что-то неясно бормотал, затем Клотильда стала отчетливо различать отдельные слова, обрывки фраз.