Том 1. Новеллы; Земля обетованная - Генрих Манн
— Моим слугам, этой своре гончих? Я не могу положиться даже на лучшего из них. Каждый очередной заговор может разбудить в них чувство чести, и они покинут меня. На худших — пожалуй, ибо совершенные ими по моей воле злодеяния лишают их возможности вернуться к людям. Правда, не окончательно. Есть деяние, которое могло бы искупить все преступленья, снова примирить их с честными людьми.
— Что им для этого нужно сделать?
— Убить меня.
— Я вижу, ужасы стали для вас забавой! Вы настолько подозрительны, что искали бы яд даже в материнском молоке.
— А кто скажет, что там его нет? Что может быть невиннее яйца, не правда ли? Однако в скорлупе поданного мне на завтрак яйца я обнаружил дырочку, о, крошечную, никто бы не заметил ее, кроме меня, постигшего это дело в совершенстве. И собака, съевшая яйцо, погибла.
Он смеется, потирает руки.
— Так никому еще не удалось убить меня. И кто знает, не удастся ли мне и впредь избежать опасности! Церковь молится за меня, но я не столько надеюсь на нее, сколько на свою проницательность. Я горжусь ею. Жизнь, которая уже не раз могла быть прервана насилием, и все-таки сохранилась, дает большое удовлетворение. Или вы думаете, синьора, что это малое утешение — слышать, как один из твоих телохранителей называет сумму, за которую он берется тебя убить, меж тем как ты стоишь позади, переодетый конюхом? Потому что, как знать, синьора, быть может и скромный продавец напитков, наливающий вам в стакан несколько анисовых капель, не кто иной, как ваш герцог, а актер приезжей труппы, потешивший вас своей остротой, — ваш тиран? Я артист, синьора. Больше, чем вы думаете!
— Никто, услышав этот задорный мальчишеский смех, не поверил бы, что это смех убийцы. То, что вы говорите, ваше высочество, причиняет мне невыразимую боль. Но так ли уж вам хорошо живется, как вы стараетесь представить? Я женщина и смотрю на вас сейчас, как на ребенка. И я не верю, что ваш смех радостен.
Он молча глядит мимо нее куда-то вдаль.
— Так что же вы думаете?
— Что вы заслуживаете состраданья. Что вы, быть может, не знаете всего, что делается вокруг вас, ради вас и вашим именем.
Герцог пытается возразить, но она продолжает:
— Меня только что ввела в заблуждение ваша улыбка: нежная, она словно говорит, что вам не чужда доброта. Идя сюда, я не думала, что вы будете улыбаться.
То сплетая, то разнимая пальцы:
— И я уже не уверена в том, что мне делать.
Герцог смотрит в сторону, взгляд его печален и строг.
— А были уверены? Почему вы добивались встречи со мной, синьора?
— Вам угодно, чтобы я сказала? Что ж, я готова. Как совладать с собой? Страх, который вы распространяете, притягивал меня. То ужасное, что связано с вашим именем, воспламеняло меня. Назовите это нездоровым любопытством, порочной страстью. Или вам этого недостаточно? Вы ведь должны дурно думать о женщинах. Разве вы не презираете тех, кого успели узнать?
— Я не знал еще ни одной.
— Ни одной? А все те, кого считают вашими жертвами?
— Ловко придумано! Раз уж девушка от кого-то забеременела, не лучше ли объявить, что над ней надругался тиран?
— Не грежу ли я? Но ведь не кто иной, как вы, вкравшись в доверие юного Валенте и его друзей, предал их и отдал в руки, палача.
— Я был их другом.
— Им на погибель! Если бы молодые люди покончили с министром Вампа, не посвящая вас в свои намерения, — кто знает, как бы вы отблагодарили их, взойдя на трон!
— Да, кто? Вы не знаете, по, может быть, знаю я. Я был их другом.
Раминга вне себя:
— Не оскорбляйте и сегодня чувства, которое питали к вам эти несчастные! Они были молоды, слишком молоды, иначе не тешились бы надеждой, что потомок целого рода насильников может превратиться в освободителя, не доверились бы принцу, когда нужно было уничтожить приспешника герцога! На ваши заверения в дружбе они ответили бы почтительностью, проникнутой деланным презреньем.
Он, горячо:
— О! Они не сделали бы этого. Мы любили друг друга. Это было лишь однажды, и они были единственные. Джино! В нем я уверен! Когда они должны были умереть, когда мы были раскрыты — духовник выдал нас, — моя мать, взявшая все в свои руки, потому что отец уже потерял рассудок, представила меня шпионом, проникшим в среду заговорщиков и предавшим их. И вот, когда они должны были умереть, он — о! в нем я уверен, — он отверг все гнусное, что ему нашептывали обо мне, он покинул меня без тени подозрения, унес веру в меня с собой в могилу!
Раминга, теряя самообладание:
— Он? Он презирал своего убийцу!
— Неправда!
— Он был потрясен его низостью! Он с радостью пошел на смерть, такое чувство безнадежности и отвращения к жизни внушило ему ваше предательство.
— Это неправда, неправда!
В отчаянии он поднимает руки, словно обороняясь от ее слов.
— Как вы смеете! Откуда вы знаете?
— Откуда? Валенте был моим братом!
Шатаясь, она подходит к креслу. Впивается зубами в руку, сжатую в кулак. Он протягивает к ней свою.
— Вы выдаете себя! Вы ненавидите меня! Уж не станете ли вы отрицать, что ненавидите меня?
Она стоит, тяжело дыша, в полной растерянности. Глаза его становятся печальными, он уже не видит ее и, опершись на спинку стула, закрывает лицо руками.
— Скажи сам, Джино! Скажи, как горячо мы любили друг друга! Ведь все это было! Уничтожить то, что было — невозможно. Среди безвозвратных дней есть и тот, когда мы брели по холмам в Сан-Паоло. Мы присели у фонтана в аббатстве и оглянулись назад.
Он оживляется.
— Лица наши пылали от слов, которые произносили уста. Вся земля — кипарисы, розы, цветущие персиковые деревья, серебристая листва маслин — кружилась перед нами в светлом хороводе. По дорогам стремились люди и стада, сверкающие города приветствовали нас. Какая любовь, о Джино! Мы, мы несли этому миру солнце свободы. Мы были рождены освободителями! Глядя в глаза друг другу, мы видели в них священный, безмолвный трепет. Когда так знаешь друга, это чувство должно сохраниться навеки. Неужели у тебя оно исчезло уже на пороге могилы? Ложь! Разоблачи же эту ложь, Джино!.. А, ты молчишь, ты безмолвствуешь…
Устало:
— Откуда же вы можете знать,