Густав Морцинек - Семь удивительных историй Иоахима Рыбки
А состояние тогда нажить было легко; глядя на посетителей кафе «Эмка», мне думалось, что после войны всех охватило исступление разгула. Люди танцевали, пили, развлекались, как никогда раньше. Все словно стремились забыть о минувших днях войны, пережить неудавшуюся революцию, двукратные попытки императора Карла I стать венгерским королем под именем Карла IV. Черт их знает! Я не слишком всем этим интересовался, мне осточертела и война и все ее невзгоды. В Венгрии я оказался случайно и не хотел вмешиваться во все эти события, политические скандалы, смены правительств, ибо в противном случае мне, как нежелательному иностранцу, грозила бы высылка.
Итак, я во фраке носился между столиками, ловко балансировал подносом на поднятой ладони, умел вовремя улыбаться, вовремя кланяться, вовремя притворяться глухонемым и вовремя превращаться в невидимку. Особенно когда обслуживал клиентов в отдельных кабинетах. Я тогда становился даже слепым, ибо ничего не должен был видеть. И все-таки я видел очень многое и часто раздумывал о том, как трудно сквозь уродство человека разглядеть его красоту.
В нашем кафе бывали аристократы, заводчики, богатые торговцы, офицеры, ловеласы, старики в отлично отутюженных брюках и во фраках, похожие на гальванизированных мумий, с моноклем в водянистом вытаращенном глазу, всевозможные так называемые шиберы, наживающиеся на недостатке картофеля или кукурузы, пресыщенные бонвиваны, шулера, спекулянты с черной биржи, венгры, немцы, евреи, румыны и цыгане, сводники, птицы небесные, раскрашенные девки, актрисы, шансонетки, манекенщицы и обыкновенные потаскушки; шампанское лилось рекой — венгерским вином пренебрегали, — швырялись банкноты, в кабинетах пожирали диковинные закуски — улиток, устриц, лягушачьи ножки, майонезы, печеных куропаток, гусей, уток, уж и не припомню, что еще, — лимоны, апельсины, бананы…
Черт знает, откуда все это бралось на нашей кухне, в то время как улица голодала и ела картошку с шелухой.
Кроме чертей знали об этом шиберы. В большом зале кафе за чашечкой черного кофе они обделывали свои дела, о чем-то шептались, ссорились чуть ли не до драки, а потом протягивали друг другу руки с бриллиантами на жирных пальцах и — сделка состоялась.
В боковых маленьких залах и в отдельных кабинетах было царство карточной игры и девиц.
Словно взболтав ведро с грязной водой, война подняла со дна на поверхность всю муть. Теперь подонки тянулись все выше.
Смотрел я на этих людей, и меня тошнило. Шикарно разодетые отвратительные толстяки с жуликоватыми мордами и свиными глазками пускали слюни, когда Иза, полуобнаженная, а иногда и вовсе нагая, танцевала на длинном столе между бутылками шампанского и хрустальными бокалами, и все они были похожи на уродливых самцов-орангутангов в экстазе. Я это видел, и я знал: каждый готов швырнуть к ногам Изы груду банкнот — результат удачной спекуляции, — лишь бы она согласилась лечь в его постель. Гниль!..
Я привык к тому, что этот темный сброд считал меня и семерых моих коллег существами вроде как бы с другой планеты. Для них мы были заводными манекенами, роботами, которые не думают и не чувствуют. А мы в свою очередь всячески старались не показать, что у нас есть и мысли и чувства. Мы прикидывались невозмутимо спокойными, чтобы какой-нибудь кретин-аристократ с трясущимися ногами, вонючий толстяк, размазня с моноклем в глазу или обыкновенный вор во фраке не понял наших желаний. Мне, например, так хотелось съездить по бритой физиономии, дать пинка в зад пискливой и глупой девице, похожей на экзотического зверька, и вышвырнуть их за дверь, на улицу.
Иза была совсем другая.
Иза мстила за обиду.
— Жаль, Иоахим, что у меня нет сифилиса! Я бы их всех перезаразила. Всех этих скотов, свиней, червяков! — бушевала она. — Ничтожные мокрицы, клопы, гнилушки, паршивые жабы!
Она долго отказывалась объяснить мне, чем вызвана такая жажда мести. А я не настаивал, зная, что всего не скажешь, даже если очень хочется. Все-таки я предполагал, что ей нанесли в жизни тяжелую обиду. Впрочем, тут и предполагать было нечего. Слепой дурак и тот заметил бы. Правда, если у такого дурака в груди хоть какое ни на есть сердце, а не кочерыжка.
Иза была странная девушка.
Мне часто казалось, что, живи она в Древней Греции, какой-нибудь Фидий высек бы ее из белейшего мрамора и какой-нибудь Фемистокл, а может, Пизистрат приказал бы поставить эту статую на Акрополе, чтобы все юноши воздавали ей почести, а поэты сочиняли возвышенные дифирамбы.
Может, кто-нибудь и удивится, как это кельнер и вдруг рассуждает о Древней Греции, Фидии, Пизистрате, Фемистокле и Акрополе? Пусть себе удивляется. Пока человек способен чему-то или кому-то удивляться, до тех пор он молод, как сказал кто-то из французских писателей. Точно не знаю, то ли Мориак, то ли Бернанос.
А может, она была бы второй Фриной, распутной Фриной, но… Эх, да что там говорить!
И еще я знаю, что в средние века ее сожгли бы на костре, как ведьму.
Среди завсегдатаев кафе ходили слухи, будто три поклонника Изы покончили с собой. Из-за безнадежной любви. Она отвечала на их чувства презрительной улыбкой. Двое прыгнули с моста в Дунай, а третий выстрелил в свою беспутную голову под окном ее спальни в особняке богатейшего колбасного фабриканта. Стрелялся студент, а те двое были поэты, оба пописывали корявые любовные стихи в честь «божественной Изы».
— Скажи, это правда? — спросил я однажды, когда Иза вконец расклеилась в моем присутствии. Она слушала пластинку с «Пасторальной симфонией» Бетховена и, видимо, под влиянием музыки ей захотелось «исповедаться» — как она это назвала.
— У меня такое чувство, словно я исповедалась мудрому старичку священнику! — сказала она тогда, хотя я вовсе не был похож на старичка священника.
— Значит, это правда? — мягко настаивал я.
— Правда.
— И тебе их не жаль, Иза?
— Жаль мне только студента. Да и то потому, что у него осталась мать. Она вдова и посвятила ему всю свою жизнь. А он обожал мать. Я знаю, что она плакала и проклинала меня. И мне больно…
— Знаешь, а у меня мать… — продолжала она немного погодя. — Она уже умерла. Отец бил ее. Он был пьяница. Меня он тоже бил и гнал на улицу, чтобы я зарабатывала ему на водку. На ракию. Мне тогда было четырнадцать лет… Но оставим это…
Да, оставим это.
Я тогда поверил, что отец ее был пьяницей, бил мать, а четырнадцатилетнюю Изу посылал на улицу. Но вскоре перестал верить, потому что в другой раз Иза мне сообщила, что она внебрачная дочь горничной венгерского магната, который и был ее отцом. А еще как-то она уверяла меня, будто она дочь богатого, очень богатого мельника, но мать прижила ее с лакеем из соседнего замка. Мать выгнали из дому, и она пошла в монастырь. Заботу об Изе взял на себя старый учитель местной гимназии. Он преподавал латынь и греческий. А вообще этот учитель был чудаковат. Он читал ей отрывки из «Песни песней» царя Соломона и пытался склонить ее, чтобы она стала его Суламифью. Чтобы ложилась ночью к нему в постель и согревала его своим телом.
— И что же? — спросил я.
— Я от него убежала.
В следующий раз она оказалась дочерью прославленной актрисы, а еще как-то — дочерью молоденькой наездницы из бродячего цирка…
В общем она врала, но делала это так очаровательно, что я не придавал значения ее вранью и с удовольствием слушал.
— Знаешь, Иоахим, о чем я мечтаю? — спросила она как-то.
— О чем ты мечтаешь, Иза?
— Когда я буду умирать… а умру я молодой… Не перебивай! Я хочу, умирая, слушать Бетховена, знаешь, «Пасторальную симфонию». Поставь для меня эту пластинку…
Музыка Бетховена звучала пианиссимо, а Иза, свернувшись клубочком в углу софы, спрятала лицо в ладони. Мне кажется, она тихонько плакала.
Потом появился поручик гонведов, некий Янош Ракоци. Громкая была у него фамилия, только она не имела ничего общего с венгерским, родом Ракоци, известным из истории. Самое большее — захудалый дальний родственник, седьмая вода на киселе.
— На чем? — переспросила Иза и засмеялась.
— На киселе… Это у нас так говорится…
— Ты его не любишь?
— Терпеть не могу и хочу тебя от него предостеречь.
— Ревнуешь?
— Ревновать, не ревную, а не нравится он мне.
— Что ты в нем видишь плохого?
— Бездельник, шулер, вертопрах… Подозреваю, что он играет краплеными картами.
— Откуда ты знаешь?
— Да ведь я кельнер и при случае мне удается подсмотреть…
— Ах, так! Ты кельнер, а он Ракоци и офицер… Понимаю!
— Неправда! Ты не понимаешь! — возмутился я.
— Не сердись, дурачок! — защебетала она и села ко мне на колени. А потом сказала: — Целуй, целуй!..
У Изы было много любовников. Почему я попал в их число — не знаю. Это был ее каприз. Она их часто меняла. Дольше всего она оставалась с колбасным фабрикантом. Отвратительный пузан с толстыми негритянскими губами, приплющенным носом, мерзкий тип, пускавший слюни при виде танцующей Изы.