Томас Вулф - Паутина и скала
Связывалась она и с ожиданием в мае конца занятий, с легкой грустью, что они скоро кончатся, с их последним днем, когда испытывал подлинную горечь и вместе с тем ликующую радость, с присутствием на выпуске окончивших школу, с гипсовыми скульптурами Минервы и Дианы, с бюстами Сократа, Демосфена и Цезаря, с запахом мела, чернил и прочими школьными запахами, с радостью и печалью, что расстанешься с ними.
И с ощущением слез на глазах, когда класс пел выпускную песню на мотив «Старого Гейдельберга», когда девчонки, истерически рыдая, целовались, висли на шее мистера Хэмби, директора, клялись, что никогда, до самой смерти не забудут его, что школьные дни были счастливейшими в их жизни, что расставание со школой для них невыносимо — хны-хны-хны! — а затем все слушали речь достопочтенного Зибулона Н. Микинса, местного конгрессмена, который говорил, что мир никогда еще так не нуждался в руководителях, как в настоящее время — вперед, вперед, вперед, мои юные друзья, будьте руководителями в этом Огромном Мире, он ждет вас, и благослови Бог вас всех. И при этих прекрасных словах Зибулона Н. Микинса глаза увлажнялись, горло сжимало от радости и нестерпимой боли, потому что, когда он произносил их, у свеса крыши прошумел ласковый, пахнущий цветами июньский ветер, ты видел за окном свежую зелень деревьев, ощущал запахи смолы, зелени, полей, усеянных клонящимися под ветром бело-желтыми маргаритками, слышал дальний грохот на железной дороге, и тут узрел Огромный Мир, сияющий вдали прекрасный, очаровательный город, услышал далекий, приглушенный гул всей его миллионнолюдной жизни, увидел его поразительные башни, вздымающиеся из переливчатой дымки, понял, что когда-нибудь будешь ходить по его улицам завоевателем, руководителем среди самых красивых и счастливых людей на свете; и подумал, что обязан этим красноречию Зибулона Натаниела Микинса, не придав значения ни изменчивому свету, становившемуся из золотистого серым, а потом вновь золотистым, ни свежей июньской зелени и очаровательным, густо усеянным маргаритками полям, ни волнующему школьному запаху мела, чернил и лакированных парт, ни волнующей тайне, радости и печали, ошеломляющему, восхитительному ощущению славы нутром — нет, он не придал всему этому никакого значения и решил, что всем обязан красноречию Зиба Микинса.
И он задумался о том, что представляют собой классные комнаты летом, когда в них никого нет, и ему захотелось оказаться там наедине со своей хорошенькой, рыжеволосой, пышнотелой учительницей или с одноклассницей, что сидела по другую сторону прохода от тебя, Эдит Пиклсеймер, у которой густые локоны, мягкий, спокойный взгляд голубых глаз и нежная, простодушная улыбка, которая носит короткие юбочки, чистые синие чулки, и он иногда видел белую, нежную пухлость ее ног, где резинки и пряжки подвязок врезаются в них, и ему хотелось побыть с нею наедине в пустом классе, однако не позволяя себе ничего лишнего.
А иногда она связывалась с возвращением из школы в октябре, с запахом жженой листвы в воздухе, с дубовыми листьями в канаве, с видом мужчин без пиджаков, с синими резинками на рукавах, сгребающих у себя во дворах листья, с ощущением, запахом, звуками спелости, жатвы, подчас с заморозками по ночам, белым от мороза светом луны в окна, далеким лаем собаки и грохотом поезда по рельсам, с уносящимся в ночь поездом, со звоном колокола, с тоскливым, прощальным гудком.
Эти оттенки света, очертания, звуки переплетались в мозгу мальчика, словно волшебная, изменчивая, радужная паутина. Потому что место, где он жил, было для него не просто улицей — не просто мостовой и старыми, ветхими домами: то была живая оболочка его жизни, обрамление и сцена всего мира детства и очарования.
Здесь на углу Локаст-стрит, у подножия холма под домом его дяди, стояла стена из бетонных блоков, на которой Джордж множество раз сидел с ребятами, жившими по соседству, заговорщицки разговаривая вполголоса; они сплетали жуткий заговор ночного, таинственного приключения, крадучись, уходили в темноту на его поиски, то перешептывались и сдавленно смеялись, тихо рыская по темным местам с внезапными остановками, с шепотом «Погодите!», то внезапно пускались в ужасе наутек… ни от чего. Потом опять заговорщицки разговаривали на стене и крались в темноту улиц, дворов, переулков с какими-то отчаянными ужасом и решительностью, надеясь встретить в ночи нечто опасное, дикое, злое, столь же торжествующее и черное, как демоническая радость, неистово и невыносимо заполнявшая их сердца.
На этом же углу Джордж однажды видел, как погибли двое ребят. Стоял весенний день, мрачный, серый, промозглый, воздух был прохладным, сырым, напоенным запахом земли и буйной зелени. Мальчик шел в верхнюю часть города, а тетя Мэй, наводившая порядок в столовой, смотрела, как он идет по Локаст-стрит мимо дома Шеппертонов, мимо дома напротив, где жил Небраска Крейн. Настроение у него было хорошее, так как он собирался купить шоколада и кленового сиропа, и потому что воздух был мрачным, серым, зеленым, в нем ощущалась какая-то невыносимая радость.
Когда Джордж свернул на Бэйрд-стрит, навстречу ему катили под уклон в коляске Элберт и Джонни Эндрюсы, правил Элберт; когда Джордж поравнялся с ними, Джонни кличем приветствовал его и поднял руку, Элберт тоже издал клич, но руки не поднял. Потом Джордж обернулся посмотреть, как они свернут за угол, и на его глазах в коляску врезался большеколесный «олдсмобил», за рулем которого сидел юный Хэнк Бэсс. Джордж вспомнил, что машина эта принадлежит мистеру Пендерграфту, изысканного вида лесопромышленнику, он был богат, жил на Монтгомери-авеню, в лучшей части города, имел двух сыновей, Хипа и Хопа, они учились в воскресной школе вместе с Джорджем, широко улыбались людям, были косноязычными, с заячьими губами. Джордж видел, как машина столкнулась с коляской, разнесла ее в щепки и протащила Элберта вниз лицом пятьдесят ярдов. Коляска была окрашена в желтый цвет, на ее боках печатными буквами было выведено «Лидер».
Лицо Элберта превратилось в кровавое месиво, Джордж видел, как оно волоклось по мостовой, будто окровавленная тряпка; когда он подбежал, беднягу вытаскивали из-под машины. Сильно пахло стертой резиной, бензином, маслом и, кроме того, кровью; изо всех домов с криками бежали люди, мужчины лезли под автомобиль, чтобы вытащить Элберта, Бэсс стоял с позеленевшим лицом, с каплями холодного пота на лбу, в изгвазданных брюках, а Элберт представлял собой окровавленную тряпку.
Мистер Эрнест Пеннок, ближайший сосед дяди Марка, вытащил Элберта из-под машины и держал на руках. Это был рослый, краснолицый человеке приветливым голосом. Сэм Пеннок, друг Джорджа, доводился ему племянником. Эрнест Пеннок был без пиджака, с синими резинками на рукавах, кровь Элберта залила ему всю рубашку. У бедняги был сломан позвоночник, переломаны обе ноги, сквозь прорванные чулки торчали осколки костей, и он непрестанно вопил:
— О мама спаси меня О мама, мама спаси меня О мама спаси меня!
И Джорджу стало не по себе — Элберт поздоровался с ним, был радостным всего минуту назад, потом что-то громадное, безжалостное словно бы свалилось на него с неба, сломало спину, и теперь ничто не могло его спасти.
Джонни машина переехала, но не поволокла за собой, и крови на нем не было, только синели две вмятины на лбу. Мистер Джо Блэк, живший на углу, через дом от Джойнеров, был мастером в трамвайном парке, целыми днями стоял на Площади и каждые четверть часа, когда подъезжал трамвай, отдавал вагоновожатым распоряжения, он был женат на одной из дочерей мистера Макферсона, шотландца, жившего на другой стороне улицы выше Джойнеров, поднял Джонни, держал его на руках и говорил веселым голосом отчасти ему, отчасти себе и другим людям:
— Этот мальчик цел-невредим, да-да, просто слегка ушибся, но он молодец, в два счета оправится.
Джонни постанывал, но негромко, крови на нем не было, и никто не обращал на него внимания, однако он умер, пока Джо Блэк обращался к нему.
Потом из-за угла стремглав выбежала миссис Эндрюс, на ней был фартук; вопя, как резаная, она продралась через толпу вокруг Элберта, выхватила сына из рук Эрнеста Пеннока, целовала, покуда ее лицо не покрылось его кровью, и без умолку вопила:
— Он мертв? Он мертв? Почему не говорите?
И сразу же перестала орать, когда ей сказали, что мертв не Элберт, а Джонни, — стала спокойной, тихой, почти хладнокровной, так как Элберт был родным ее сыном, а Джонни — приемышем; и хотя она всегда была добра к Джонни, все соседи потом говорили:
— Видели, а? Вот вам, пожалуйста! Сразу же утихла, услышав, что погиб не родной сын, а приемный.
Но Элберт тоже скончался два часа спустя, в больнице.
Наконец — почему-то это оказалось самым тягостным — появился мистер Эндрюс и заковылял к людям, собравшимся вокруг Элберта. Этот крохотный человек, страдающий какой-то жуткой болезнью суставов, был страховым агентом. Передвигаться он мог только с помощью трости, его большая голова с исхудалым лицом и громадными, широко раскрытыми глазами казалась слишком тяжелой для хилых тела и шеи. Ходил он, раскачиваясь, корчась, подергиваясь из стороны в сторону на каждом шагу, ноги его совершали странные, конвульсивные движения, словно собирались выпорхнуть из-под туловища. Однако этот немощный человек породил девятерых детей и продолжал делить ложе с супругой. Джордж разговаривал об этом вполголоса с ребятами, испытывая страх и любопытство, его занимала мысль, не связано ли каким-то образом его недомогание с этой плодовитостью, не какая-то ли преступная невоздержанность ослабила, изнурила этого человека до такой степени, что ноги словно бы выпархивали из-под него при этой конвульсивной ходьбе; он испытывал какое-то жуткое очарование и смятение духа перед этой тайной природы — как может проистекать столько жизней из увядших чресел подобного живого мертвеца.