Ярослав Ивашкевич - Хвала и слава. Книга вторая
Никогда еще Януша так, как сейчас, не поражала эта невозможность мыслить за всех и постигать за всех. Ведь и эта волна и ее удар о берег, от которого она превращается в пену, не имеет никакого смысла. И объяснить это невозможно. С ощущением безнадежности он уселся на песке, с грустью поглядывая на Фанни Наумовну, а она, не заслоняясь зонтиком, который был у нее в руках, с наслаждением подставляла солнцу лицо, закрыв свои большие, черные «роскошные» глаза.
— Вы похожи на китайца, — улыбнулась она ему, слегка приподняв веки.
— Это еще почему? — засмеялся Януш.
И глядя на Фанни Наумовну, подумал, до чего различное выражение могут иметь эти влажные, бархатистые, черные глаза, которыми наделили человечество Азия и прилегающие к ней края. У Фанни глаза были совсем иные, чем у того мальчика, который ел вчера мороженое.
— Какой сегодня чудесный день, — сказал он, лишь бы не молчать, так как в этом молчании Фанни Наумовна могла угадать все.
— Вы пойдете на концерт? — спросила она.
— Пока еще не знаю.
И вдруг разозлился на себя и на доктора Мартвинского, который посоветовал ему: «Попробуйте увидеть». А что он должен был увидеть? Абсолютно нелепая и недостойная сорокалетнего мужчины игра — желание вернуться к событиям и чувствам, уже минувшим. Не нужно быть особо искушенным человеком, чтобы понять это, говорил он себе, достаточно усвоить простую истину: нельзя войти дважды в одну и ту же реку. Стремление возвратить что-либо нелепо. Пусть бы даже мы придумали это возвращение и запечатлели его на бумаге, все равно и тут обман неизбежен, потому что возврат к прошлому на бумаге — это всего лишь произвольный отбор каких-то отрывков, отдельных слов, отдельных красок и отдельных кусочков чувств. А поток той прежней жизни навсегда уплыл. Как-то воспроизвести его может только одно: фотография. И он вспомнил, что где-то в Коморове у него сохранилась такая выцветшая фотография вот этого, ныне не существующего сада — с Ройской, Юзеком, Эдгаром Шиллером и лентой Эльжбеты, которую Эдгар держит в руке, намотав кончик на палец. Фотография тоже была всего лишь крохотным отрезком прошлого, но он будто зачерпнул одну каплю из реки времени и до сего дня хранил ее в пробирке. Капля высохла, остался только след…
Так зачем было ехать в Одессу? Он мог достать фотографию из ящика письменного стола в Коморово и разглядывать ее, как разглядывал он порой фотографии Зоей и одну маленькую, почти совсем стершуюся фотографию Мальвинки. Ни к чему иметь в жизни старые вещи, в жизни нужны только новые вещи.
Еще яснее он осознал это вечером на концерте. Только во время третьего номера понял он, от кого это приглашение. Концерт проходил в каком-то большом клубе, недавно построенном возле вокзала, на месте разрушенных домов. Ехать туда было далеко. Фанни Наумовна как будто была раздосадована тем, что ей пришлось идти на этот концерт. Сначала играла очень хорошая пианистка. Януша как-то задело то, что публика решительно не принимала эту музыку, сидела тихо, но напоминала глухую стену. Это чувствовалось во время исполнения каждого такта, каждого трудного пассажа. Зал не хотел слушать. И когда пианистка закончила громкие заключительные пассажи стретты (как Эльжбета любила это слово «стретта», Януш просто слышал сейчас, с какой любовью она повторяет его, подчеркивая это двойное «т» — стретта, стретта), публика холодно похлопала, короткий всплеск аплодисментов прокатился от балкона вниз по всему залу и замер в первых рядах. Было ясно, что зал чего-то ждет. Но и не второго номера программы. Вторым выступил известный кукольник, который с двумя куклами на пальцах разыгрывал целые драмы и комедии. Кроме участников учительской конференции, в зале находилось много молодежи: сюда привели сразу несколько школ, и все свободно разместились в огромном зале. Дети, разумеется, смеялись над этими куклами и восхищались виртуозностью и выразительностью движений артиста. Но и после этих аплодисментов Януш отчетливо понял, что ждут чего-то еще.
Оказалось, зал ждал третьего номера. На сцену вышли дети, которых Януш видел вчера в ресторане. Оба были в белых пикейных костюмчиках, и Януш заметил, что мальчик был немного ниже девочки. Зал пришел в неистовство. Видимо, эта пара была уже хорошо известна молодой публике, потому что послышались возгласы: «Аннушка! Коля!» и названия вещей, которые они должны были исполнить. Пока вслед за одетой в белое парой прокралась робкая аккомпаниаторша в черном платье, Януш успел заглянуть в программку и увидел: «Дуэт из оперы «Лакме», исполняют Анна и Николай Ариадины» и остолбенел — как он раньше не заметил этого псевдонима, который должен был сказать ему так много.
И вот дети запели. Было удивительно, что Анна пела партию меццо-сопрано, а Коля — партию Лакме. Чистоту, высоту и кристальное звучание этого голоса невозможно было передать. Избитый дуэт, весь на секстах, звучал в исполнении этой пары так необычно, что зал замер. Замер в восхищении и Януш, заметив только быстрый взгляд Фанни Наумовны, которая стрельнула на него глазами с каким-то беспокойством. Даже на фоне русских слушателей восхищение Януша этой музыкой обращало на себя внимание. Дуэт колыхался (ведь это же барка-ролла), вздымался ввысь и опадал вниз, но красота его казалась Янушу слишком стеклянной, перенасыщенной кристаллами. Он был так захвачен, что даже не заметил, когда дуэт подошел к концу и исполнители неловко, по-детски мило поклонились и убежали. Но зал не дал им уйти совсем. Под новый рев им пришлось вернуться, вновь поклониться, и наконец они опять появились в сопровождении аккомпаниаторши. На бис она исполнили «Колыбельную» Брамса. Ту, что из народных песен.
У Януша даже дух захватило: эта простая убаюкивающая мелодия, которую следовало напевать вполголоса, была исполнена этими детьми с необычайным художественным чутьем, с такой — без единой фальшивинки — музыкальной правдивостью, какой он не встречал и у взрослых артистов. Разве что одна Эльжбета могла так исполнить ее, еще тогда, давно, в Одессе, когда на прощание пела для Юзека… Высокие, чистые ноты, которые с такой легкостью звучали у Коли, казались в его мальчишеском тембре звуками челесты. Точность интонирования и музыкальность, которая производила такое впечатление, будто все это получается само собой, просто восхищали. Это было что-то головокружительное. Публика вновь принялась вызывать на бис.
На этот раз дети исполнили дуэт Чайковского на слова «Wanderers Nachtlied» Гете. Русский перевод этого гениального стихотворения был строфическим и не передавал духа немецкой поэзии. В музыке тоже чувствовалось что-то от цыганского романса. Но как дети пели это!
Януш смотрел на Колю с немым восхищением. Он не мог аплодировать после каждой песни — он видел перед собой мальчика, голос которого со дня на день должен был исчезнуть, видел это продолговатое личико и влажные глаза, похожие на глаза Ариадны, когда она декламировала Блока. Только то была декламация, что-то фальшивое. А здесь все проникнуто самой музыкой.
Не пылит дорога,Не дрожат листы…Подожди немного —Отдохнешь и ты…
Warte mm balde, ruhest du auch… И Януш понял. Вот это и есть то новое, то захватывающее, что несет с собой жизнь. Возврата к минувшему нет, но именно так же, как сегодня на берегу моря, он вдруг увидел, что после каждой волны, которая бесплодно разбивается о песок, вздымается новая, другая волна. И она несет новые раковины, новые чудеса, сконденсированные в капле воды, и точно так же рухнет. Он искал здесь воспоминаний — и ничего не нашел. Чужой город, чужие дома, чужие люди, среди которых он уже никого не знал. Но зато к нему пришла эта песня, этот хрустальный, упоительный, хрупкий, как льдинка, и, как льдинка, тающий голос, который заверял его:
Подожди немного —Отдохнешь и ты…
Ждать! Теперь только ждать великого отдохновения. И каждый день будет приносить новую каплю живой воды.
Он взглянул на Фанни Наумовну.
Съежившаяся, сгорбившаяся, ушедшая в себя, она сидела рядом с ним, забыв о нем. Она даже не смотрела на поющих детей, просто ушла куда-то в себя и плакала.
— Что с вами? — спросил ее Януш.
V
Эдгар Шиллер в ту осень, которая выдалась ненастной и мерзкой (не было что-то «упоительных дней», так любимых им), довольно часто заглядывал по вечерам к Оле. Около восьми Голомбеки ужинали, после чего мальчики сразу же отправлялись к себе. Геленка ела отдельно и в восемь ложилась спать — таков был строгий режим, установленный тетей Михасей. В девять Оля одна, а иногда в обществе мужа и Кошековой, сидела в гостиной. За окнами в дождевых потоках выла непогода и метался на ветру фонарь. А здесь было тихо и тепло, и Оля всегда была рада Эдгару. Отложив книжку, она принималась рассказывать о детях. Иногда, правда редко, пела. Эдгара что-то оттолкнуло от музыки. Последнее время приходилось зарабатывать преподаванием в музыкальной школе. Музыка как творчество («дилетантское творчество» — обычно говаривал Шиллер) могла его увлекать, но музыка как заработок — это уже было нечто страшное. Первый курс преподавания гармонии (до большого септаккорда включительно) случайным ученикам, из которых ни один не проявлял особого рвения к постижению теоретических основ музыкальной науки, был не ахти как интересен. Эдгар чувствовал себя одиноким, усталым. Комната, которую он снимал на Варецкой, была холодная и не очень-то уютная в такие осенние вечера. Разумеется, там стояло пианино, лежала нотная бумага. Но Эдгар, вернувшись под вечер в свою холодную квартиру, чувствовал слишком большую усталость, чтобы сочинять. Разложив на столе бумагу, он затачивал карандаши и часами расхаживал по крохотной комнате, боясь взглянуть на белый лист. Такой вот белый лист всегда наполнял его страхом, пока он не превозмогал себя и не набрасывал первых тактов. Но теперь все реже удавалось настроиться, сесть к столу и быстро рассыпать знаки по нотному стану. «До чего примитивно!» — говорил он всегда, записывая свои музыкальные мысли. Только теперь все реже представлялась возможность произносить эти слова. В течение сентября, который когда-то был для него самым плодотворным месяцем, Эдгар написал три маленькие, одностраничные прелюдии, послал их Эльжбете в Лондон, но не получил от нее никакого ответа.