Николай Крашенинников - Целомудрие
Перед дверью кабинета робко никнет его маленькое сердце. Нет, в самом деле, как решиться, все же страшно, не лучше ли отложить до завтра или просто положить кинжал где-нибудь на стуле и уйти?
Негодуя на собственную слабость, касается двери кабинета. Неслышно подается половинка двери, и Павел хочет войти, но опять останавливается, пораженный. Что это? Смеющийся дядя Евгений в халате сидит в кресле, а перед ним, на его коленях, сидит Маша или Глаша, с развитыми волосами, в белой кофте, и загорелыми, голыми до плеч руками отталкивает его, смеясь, упираясь в грудь.
— О! О! — тревожно и опечаленно говорит Павлик и отступает и идет по зале растерянный, еле сознавая себя. В голове его еще стоит улыбающийся образ девушки, ее несмущенное радостное лицо, ее движение отталкивающее и в то же время отдающееся, ее развитые темные косы. — Да ведь это же третья! Это третья! — шепчет в волнении Павел. — Неужели же мужчины любят сразу троих?
В полутемной прихожей, осторожно пригнувшись, забрасывает за платяной шкаф подаренный ему дядею кинжал и неслышно выходит в те же широко раскрытые двери.
— Хоть бы двери запирали, — угрюмо и жестко шепчет он себе.
Он не может глядеть на учительницу, он опускает глаза, он прячет их и дрожит внутренне, когда склоняется над ним ее неверное лицо.
— Да что это ты сегодня словно не в себе, Павлуша? — наконец спрашивает она.
«Да. я не в себе, потому что вы — целуетесь!» — хочется крикнуть Павлику во весь голос, на всю школу, на все село. Но он останавливает себя: выйдет только лишь глупость. Крикнуть: «Я не в себе потому, что вы целуетесь», — будет чрезвычайно глупо, потому что — правда; правда всегда неестественна и глупа, а сказать ложь — как легко становится, и все довольны.
И он говорит:
— У меня голова болит, — и смотрит на учительницу.
Так легко сказать ложь, никто не удивляется, все довольны, потому что ко лжи привыкли, все купаются во лжи и в ней себя чувствуют как рыба в воде.
— Мы же скоро уезжаем в город, совсем уезжаем, — говорит он еще и смотрит на учительницу пристально и зорко, угрюмо прищурившись, точно говорит ей теперь уж не такое ложное, а затем скажет и то, от чего отпрянет она.
— Да, я знаю, я слышала, — говорит Ксения Григорьевна и отходит к классной доске и пишет, а Павлик смотрит на ее руку и вспоминает, что вот эта же рука держала тогда у губ руку дяди Евгения, и не верит тому, что теперь она пишет, потому что она тогда солгала, и теперь все — ложь.
Поднимаются школьники. Входит Петр Евграфович, и учительница смотрит на мужа обыкновенными простыми глазами, тогда как они мужу солгали, и может быть, не раз, — они же обманывали мужа, эти глаза, и он это видел.
— Да, вот как вы здесь! — полный тоски, боли и злобы твердит себе Павлик, и желание бросить все, бросить деревню, увидать других людей не все же такие… — крепнет в душе.
30К крыльцу дома подали экипаж, запряженный нарою, на козлах сидел неизвестный Павлу рослый чернобородый ямщик.
Ямщика этого наняла Елизавета Николаевна для поездки в Ольховку Надо было навестить Гришу хотя бы перед отъездом, сказала Павлику мать.
Мало думал за последние дни о Лине Павлик. Так сложились они, дни эти, раздумчиво, тревожно и грустно; таких были полны жутких вопросов и тайн, что образ девочки с пепельными волосами как-то поблек в душе.
Теперь же, когда тарантас тронулся с места и, сопровождаемый визгом и крестиками от тетки Анфы, покатился по дороге к воротам, — полузабытый образ кузины тревожно оттиснулся в сердце.
«Как поцеловала она тогда меня, как глаза блестели!» — думал он, встряхиваясь в экипаже на кочках сельского пути. Мама заботливо оправляла под ним подушки, считала узелки с пирожками, заталкивала в щели сиденья бутылки с кипяченой водой…
А по сторонам брички с лаем бежали злые и голодные деревенские собаки. Иные были такие злые, что бросались на лошадей и. подпрыгивая, стремились укусить их в морды, за что получали от ямщика удары кнутом. Куры разбегались в разные стороны, сзывая дохлых цыплят, отчаянно кудахтая; на лавочках и завалинках перед избами сидели старики с клюками и кланялись проезжавшим… Понемногу все это стало развлекать Павлика, тревожные мысли вытеснились, и он отдался созерцанию.
Веял ветер, августовский, свежий. Небо было затянуто белесой пеленой, как туманом, однако солнце просвечивало и жгло. Точно гарью пахло в воздухе, может быть, горели где-то вдали леса. Свет от солнца исходил желтоватый, деревья неторопливо двигали листьями, словно бормотали, масса мух покойно и удобно ехала в экипаже в гости к Ольховским.
До Ольховки было всего верст сорок, не больше. Ямщик, однако, сказал, что в Шаболовке придется покормит лошадей. Проезжали полями, скучными и унылыми, взбирались на пригорки, въезжали в леса — и стихал колокольчик, как бы запутанный листвою, и четко настораживались на него лошадиные уши, точно спрашивали: отчего он замолк?
Выехали к речке; вкусно запахло волей и сыростью; тут же на берегу чернел унылый, обглоданный непогодами крест.
— Зачем здесь крест поставили? — полюбопытствовал Павлик.
Ямщик ответил:
— Человека убили, лавочника; люди сказывают, — татаре…
И Павлик болезненно сморщился.
— За что же убили его?
Вместо ответа ямщик только ударил лошадей и задергал плечами; лошади побежали быстрее, веселясь на реку; Павлик, однако, чувствовал все нараставшую на душе неприязнь. «Вот, им мало того, что друг друга обманывают, еще убивают!..» Звенели колеса, он откинулся в глубь экипажа и закрыл глаза. Гак неприятно было смотреть на спину ямщика, так не хотелось людей.
Перебравшись через реку по разбитому мосту, который сипел и прыгал под экипажем, ехали они еще сколько-то времени какими местами, Павел не примечал. Ожесточилось в нем его маленькое сердце. Нет, без людей тише, без людей спокойнее. Если б была его воля, он и в Ольховку бы не заехал.
Чужой окрик кучера обрывает его задумчивость:
— Приехали в Шаболовку, здесь надо покормить.
Павел вскинул голову; мать доставала из тарантаса кулечки с провизией, они стояли во дворе, обнесенном плетнем, хитрое лицо бабы улыбалось Павлику в упор дурными зубами. Он поморщился и вылез из экипажа.
Ямщик распрягал лошадей и ругательски ругал при этом пристяжную; Павлик пошел за матерью; баба ввела их в чистую избу и предложила «самоварчик».
— Да, да, пожалуйста, — ответила Елизавета Николаевна, а Павлик начал быстро рассматривать, от нечего делать, расклеенные по стенам картинки. Вскоре в горнице раздались причитания, и, словно из-за печки, ввалилась толпа нищих.
Они сейчас же напели гнусавыми голосами, и Павлик осматривал их неприязненно, пока не заметил, что все они слепые. Дрожащей рукою подала Елизавета Николаевна нищим монету, и те, разом прекратив пение, повалили валом из комнаты. Не успела мать Павлика заварить чаю, как опять послышались причитания и вздохи, и монашенка, здоровая, молодая, с лоснящимися щеками, затянула тонким голоском какое-то славословие, много раз и глубоко крестясь на иконы. Опять пришлось Елизавете Николаевне доставать кошелек, опять выслушивал Павел слезливо-сладкие благодарности и неприязненно думал: «Такая сытая, толстая — и таким тянет голоском».
После монашенки в залу наведались хозяева постоялого двора, и меж ними выглядывало хитрое лицо знакомой Павлику бабы. Все жаловались на дороговизну, на своего священника, на пристава, и матери Павлика пришлось все это выслушивать, хотя дела эти и не интересовали ее. «Какие люди, однако, скучные и неприятные», — плескалось в голове Павла. Он был рад, когда угрюмый ямщик возгласил, наконец: «Лошади запряжены», и тарантас выбрался из села.
Теперь они ехали по голой, выжженной солнцем степи, и пыль клубилась над экипажем облаками, покрывая собою лица и платье, залезая за ворот, набиваясь в рукава. Елизавета Николаевна скоро начала кашлять и попросила ямщика ехать по траве; но такая поднялась тряска, что сидеть было невозможно, и пришлось снова свернуть «на шлях».
Ветер совсем стих, с неба сбежала муть, и солнце жгло ровно, настойчиво, неотступно. Павлик завязал себе рот платком, зажмурил глаза, но и под платок и под веки забивались тонкие волны пыли. Наконец повеяло смолою, и за оврагом, из которого они выползли, показался нестарый соснячок. Дорога сделалась не такой пыльной, и вскоре же всплыло стоявшее на берегу круглого озера селение Ольховка.
— Прямо к барскому дому? — спросил ямщик.
Мать ответила, и он, подпоясавшись, привстал на козлах. Павлик взглянул на мал, Лицо ее было серо от пыли. Особенно много пыли осело на щеках и у глаз, и Павликова мама походила на арабку. Он сказал ей об этом. Елизавета Николаевна достала зеркальце и стала отираться платком. Павлик мельком взглянул на себя и, несмотря на свою сердитость, расхохотался. Лицо его было черно, как сапог солдата; сверкали белки глаз да зубы; походило, что он вымазался в саже, что он переряженный трубочист.