Жюль Жанен - Мертвый осел и гильотинированная женщина
— Не желаете ли воспользоваться моею коляскою? — обратился я к ним.
Не успел я договорить, как Анриетта забралась в просторный кабриолет.
— Я не смею, сударь, — промолвила другая женщина. — Мой муж проживает весьма далеко отсюда, и сомневаюсь, что он заплатит вам за мой проезд.
И она, как могла, закуталась в черную шаль — единственную вещь, которую у нее не успели отобрать или не смогли украсть товарки, — и продолжала сидеть на грязной обочине, в промокших насквозь башмаках.
— Все равно, поднимайтесь в коляску, сударыня, — возразил я. — Заплатите, если сможете. — И я уселся между обеими пассажирками. В этот день все излечившиеся пациентки женского отделения одновременно выходили из больницы. Видя их такими оживленными, никто не догадался бы, через какие ужасные испытания прошли эти несчастные. Они смеялись, они прыгали, пели «Да здравствует вино, да здравствует любовь!» — они возвращались сразу и к жизни, и к разврату. Что из того, что существует эта ужасная болезнь? Большую часть освободившихся узниц больницы встречали мужчины подозрительного вида, близлежащий кабачок наполнился радостными криками, люди битком набивались в наемные коляски, какие-то гнусные старухи в этой толпе вновь завладевали своими невольницами — бедными девушками, купленными в нормандской глуши во всем девственном блеске их девятнадцати лет, — болезнь похитила их с этой омерзительной каторги, но они еще не отбыли свой срок.
— Куда ехать, сударыня? — обратился я к юной несчастной женщине, дрожавшей у моего плеча.
Она была настолько растеряна, что едва меня понимала. Наконец выговорила, что муж ее проживает там, далеко. Бедняжка! Она так просила его навестить ее, вытащить из пропасти, куда он же сам ее и столкнул! Но он не пришел.
— И если бы не вы, сударь, я умерла бы от стыда и от холода на этой обочине.
Так говорила она, и таким нежным голосом! Так трогательно смотрела на меня! Бедная женщина! Столь целомудренная и столь запятнанная, столь чистая, но погибшая! Будто нарочно созданная для мирных семейных радостей — и проведшая медовый месяц в больнице! Мы продвигались вперед, и с каждой новою улицей она все грустнела. Я это заметил и пустил лошадь шагом.
— Что с вами, бедняжка, почему вы так дрожите?
— Бог знает, как примет меня муж? — отвечала она. — Простит ли он мне то зло, которое я ему причинила?
Я взглянул на нее: она была бледна как смерть, ее красивое лицо несло на себе следы всех ее душевных и физических страданий.
— Мужайтесь, сударыня! — сказал я ей. В эту минуту мы проезжали под аркою Ратуши.
— Мужество! Боже мой, как нужно было оно мне целый год! Что я за несчастная! Год тюрьмы и пыток в уплату за один месяц законного брака!
Так мы подъехали к дверям ее дома; я остановил лошадь, молодая женщина оставалась немой и недвижной, и я дал ей время, чтобы собраться с духом. Что же касается Анриетты, то, закоченев, она спрятала голову под нижней пелеринкой моего каррика и задремала, сложив руки на моих коленях.
Наконец я сказал молодой женщине:
— Хотите, сударыня, я отведу вас к вашему мужу?
Она кинула мне грустный, но полный благодарности взгляд. Тогда я бережно приподнял головку Анриетты и переложил ее на дверцу коляски; ветерок подул на волосы задремавшей девушки, она почувствовала холод, открыла глаза и что-то жалобно простонала. Порядочная молодая женщина уже стояла на своем пороге; ни слова не промолвив, она сняла с себя черную шаль, поднялась на подножку коляски и окутала этим дружеским покровом плечи Анриетты, все еще боровшейся с дремотой; Готье невозмутимо держал лошадь под уздцы.
Свершив последнее подаяние, несчастная вновь обрела мужество и взошла по крутой лестнице, опираясь на мою руку, — она была так слаба, хоть больше и не дрожала! Дом был спокойный, опрятный, холодный, такой порядочный, каким всегда бывает дом ростовщика; мы остановились на третьем этаже, постучали в дверь; моя спутница была смертельно бледна, ее прекрасная грудь, теперь не покрытая шалью, волновалась, она задыхалась от робости; я вошел первым. Я увидел человека, окруженного зелеными папками и деловыми бумагами; жену он встретил так, будто виделся с нею только вчера: ни слова участия, ни улыбки, ни угрызений совести, ни жалости! Ужасный человек! Он посмел поцеловать жену, что меня испугало, ибо глаза у него были отвратительно красные, сухие волосы ниспадали жидкими прядями, а лицо было усеяно красными прыщами!
— Ах, несчастная женщина! — вскричал я, приблизившись к ней. — Несчастная! Что будете вы делать здесь? Какой злой рок привел вас к гибели! Здесь!.. Вам было бы лучше оставаться там, откуда вы вышли!
Муж зло усмехнулся и снова зарылся в свои бумаги.
Хрупкая невинная женщина залилась слезами. Потом она взглянула на меня, словно говоря: «Я знаю свою участь. Приходите за мною через год в то же место!»
О, злосчастная! Вот, значит, куда ведет тебя супружеский долг! Что же худшее мог дать тебе разврат? И неужто права бедная Анриетта, — ведь в конце концов ты, ты, воплощенная добродетель, ты, незапятнанная честь, достойна большего сожаления, нежели уличная проститутка! Бедная женщина! Бедная женщина!
Я спустился вниз по лестнице, охваченный судорожной дрожью, и уткнулся головою в морду моей лошади.
XVIII
ДОМ ТЕРПИМОСТИ
Немного справившись с волнением, я спросил оставшуюся мою подопечную:
— Куда поедем?
Анриетта не отвечала и глядела на меня с удивлением, словно ей и в голову не приходило, что надо еще куда-то ехать. Несчастная! У нее и правда не было пристанища. Прежде, до больницы, она жила в прелестном домике, столь кокетливом, веселом и столь изящно порочном, что ему прощался порок. В этом доме, полностью ей принадлежащем, она была королевою: у нее были кружева, шелка и золото, чтоб оттенить и усугубить ее красоту; ее ноги едва касались расшитых цветами ковров. Она улыбалась себе в блестящие зеркала, скользила небрежным взглядом по шедеврам искусства минувшего века — порхающим амурам, вздыхающим пастухам, пасту́шкам, улегшимся на краю лужайки, выставив из-под юбок крошечную ножку. Самая редкостная мебель украшала это пышное жилище, старая бронза, отполированный временем мрамор, поющие стенные часы, точно указывающие час любви; сотни неуловимых ароматов кружились в этих нечистых стенах, как циркулирует кровь в человеческом теле; тайное веселое эхо тихонько вторило нежным речам; прислушавшись, можно было уловить в уголках звуки поцелуев. Весь мир послал в этот дом свои трофеи: Китай — старинные лаки, с порочными кривляющимися фигурками; Англия — странные вычурные изделия из серебра; Севр — благородный фарфор, ценимый выше золота; старые королевские замки — тысячи своих безымянных причуд, не лишенных изящества. Немногочисленные, зато хорошо вышколенные слуги толпились вкруг своего кумира: у нее была старуха, чтобы отворять двери, а по вечерам, в случае надобности, превращаться то в строгую дуэнью, то в снисходительную матрону; чтоб стоять на запятках ее кареты, имелся красивый крестьянин из Ванва; развращенный, как и она сама, столь же порочный; чтобы льстить ей с утра до вечера и делить с нею свою веселость, свой опыт, свою пикантную дерзость, была у нее хорошенькая шестнадцатилетняя девочка, субретка с большим будущим, коей скоро предстояло использовать порок в своих собственных целях. Кухня ее так и пылала, гостиная была тиха и прохладна, спальня благоухала жасмином и розами, ее альков безмолвствовал, дверь надежно хранила ее секреты, окно позволяло украдкой наблюдать за крыльцом. Здесь красота ее расцвела во всем своем могуществе, у нее было все необходимое снаряжение для извлечения выгоды из этой красоты; невозможно было быть лучше обслуженной, лучше ухоженной, улещенной, развлекаемой, упокоенной; она не могла пожелать ни более теплой ванны, ни более мягкого ложа, ни более тонких вин, ни лучше накрытого стола, ни более тщательно охраняемой тайны. В таком окружении, в таком жилище, при таких ухищрениях даже самая банальная миловидность показалась бы красотою, — посудите же, как хороша была Анриетта! Каждый час ее существования отмечен был празднеством, предательством или наслаждением. Каждое утро при ее пробуждении Роза, ее субретка, приносила ей свежеотпечатанными тысячи новых клевет на все — красоту, ум, юность, добродетель. Читая эту клевету и оскорбления, Анриетта утешалась в том, что отлучена от этого общества, коему отвечала на презрение презрением; затем следовали модные журналы, театральная газета и любовные письма, и она второпях выбирала шляпу, спектакль и любовника на сегодня. Ровно в полдень у крыльца ее ждет запряженная карета с фальшивыми гербами; наступает час улицы Вивьен и медленных прогулок, столь любезных сердцу хорошенькой женщины, когда, задерживаясь у каждого нового магазина, ловя льстивый шепот бросающихся к ней юных продавщиц, она колеблется между сотнями только что поступивших новинок, щупает одну ткань, потом другую, добавляет или убирает цветок на шляпке, набрасывает на плечи простой газ или богатое кружево, а после четырех часов такого приятного труда снова садится в свою карету, чтобы вечером покрасоваться во всех этих блестящих пустяках.