Жюль Жанен - Мертвый осел и гильотинированная женщина
— Боюсь, сударыни… — начал молодой человек.
Это неожиданное нарушение неписаного правила обращаться к слушателям «господа» показалось пикантным нововведением и было по достоинству оценено нашими дамами: ловкий рассказчик как бы отделил себя от остальных мужчин, присвоив себе честь интимного общения с женской частью общества. Послышался одобрительный шепот, словно побуждающий его повторить свою фразу, но, как человек умный, он этого не сделал.
— Что касается меня, — заговорил он, — то мне довелось только утонуть; однако обстоятельства моей смерти довольно любопытны. Некоторые из вас, вероятно, знают ландшафт, раскинувшийся вокруг стен города Лиона, — один из прекраснейших ландшафтов под солнцем.
Был летний день, один из тех теплых летних дней, когда небо сияет, а воздух так чист. Я разлегся на мягкой траве, на берегу реки, вернее рек, ибо с этого места видишь, как воды Соны смешиваются с водами Роны, как ее прозрачная струя сперва сопротивляется желтоватым струям этого потока, словно любовнику, потом сопротивляется уже слабее и, наконец, признает себя побежденной, сливается с Роной и дальше течет в общем с нею русле. В тот полуденный час стояла жара, вода казалась совсем прозрачной; я лежал на прибрежном лугу в блаженной полудреме, будто одурманенный опиумом. Что вам сказать? Я созерцал широкую водную гладь, которая издали выглядела такою мирной, такою спокойной, и вот мне почудилось, что в глубине реки я вижу идеальную юную красавицу; она сидела на обломке утеса, простирала ко мне руки и дарила меня ласковым взглядом. Очарование было невыразимо. Видение тихо колыхалось в зеркале вод, старая прибрежная липа осеняла эту юную головку своими белыми цветами, зеленая листва служила ей прозрачным одеянием. Я лежал на краю потока, недвижимый, зачарованный, охваченный несказанной любовью, — казалось, сбываются все сны моей молодости. Мне чудилось, что я герой Тассо, прекрасный Ринальдо, влачащий дни своего плена в садах Армиды[45], у края мраморных водоемов, где опьяненные страстью нимфы поют о любви, качаясь на серебристых волнах; прекрасные женщины в хрустальной глубине тянули ко мне руки, манили меня улыбками. Я не выдержал!
Я ринулся вниз, и вот я уже в потоке, и ни прохлада воды, ни увлекшая меня неодолимая сила, ни исчезновение призрачной моей богини не могли пробудить меня от этой поэтической грезы; я плыл в водах сразу двух больших рек, Роны и Соны, и они рвали друг у друга мое тело как свою добычу. Не думая о подстерегавших меня опасностях, я томно отдался их усилиям: то меня нежно баюкала Сона, то Рона вырывала меня из ее любовных объятий и с яростью увлекала за собой. Порою, оказавшись во власти двух могучих соперниц, я застывал на одном месте, и тогда возвращалось мое видение, такое же прекрасное, такое же светлое и юное; в какой-то миг красавица оказалась так близко, что я кинулся к ней, пытаясь ее поймать.
Не знаю, что случилось со мною потом, какое мне досталось счастье, какой я удостоился несказанной награды, но только после целого дня экстаза я очнулся в деревенском амбаре. С гор уже спустилась ночь, быки возвращались в свое стойло с меланхолическим мычанием; мою голову поддерживал один из тех красивых и сильных ронских лодочников, каких немало еще можно увидеть в моей деревне, в Кондрис, — впрочем, эти смелые гребцы почти повсеместно выродились в лукавых и робких торгашей, в их жилах не осталось ни капли отцовской крови.
Вот какова была моя смерть; как видите, то был прекрасный сон. Я полностью согласен с итальянцем и турком. Вы могли убедиться, что не следует бояться ни смертной казни в Италии, ни смерти от руки восточных деспотов, ни добровольной смерти на Западе. С того дня я разделяю мнение некоего философа, который полагал, что жизнь и смерть — это одно и то же; но, поскольку я уже один раз уснул, меня огорчает, что я проснулся.
Когда общество немного опомнилось от таких удивительных рассказов, спор загорелся с новою силой; противникам смертной казни нечего было возразить на столь сильные аргументы, и, пока они ломали себе головы в поисках какого-нибудь убедительного ответа, оробевшие было приверженцы этой узаконенной кары, потерпевшие временное поражение и до сих пор опасавшиеся, что их обвинят в жестокости, ринулись в бой и начали сыпать бесчисленными примерами. Каждый вспомнил, что, по крайней мере, один раз в жизни уже умирал. Тот однажды упал пронзенный шпагою в Булонском лесу и до сих пор хранил в памяти приятное ощущение холодка от стального лезвия; другой получил прямо в грудь пулю, не причинившую ему ни малейшего вреда; а тот проломил себе при падении череп, от чего осталось лишь забавное воспоминание; не говорю уж о злокачественной лихорадке, гнойных воспалениях, воспалении мозга — всех мыслимых воспалениях; словом, доводы были столь убедительны, что компания пришла к единодушному заключению: смерть — не страдание, казнь за преступление есть не столько сатисфакция со стороны общества, сколько предосторожность ради общего спокойствия, и общество слишком дорого платит за смерть на поле брани, оплачивая ее славою, этим бессмертным вознаграждением; наконец, боязнь умереть в своей постели — занятие для дураков еще более, нежели для трусов.
Мы были в самом разгаре рассуждений о смертной казни, перед какими спасовал бы и сам Беккария[46], когда старый аббат, который до сих пор молчал, развалившись в длинном кресле с подставкой для ног, и блаженно переваривал вкусный обед, с трудом поднялся со своего сиденья, прошел в середину кружка собеседников, почти к самому пылающему камину, и, встав здесь, заговорил с важностью. Поскольку его знали за человека здравомыслящего, доброго советчика, поскольку он был один из тех снисходительных старых священников, изгнанных Революцией, которые после возвращения на родину принялись заново строить для себя жизнь, исполненную довольства и покоя, и проявлять деятельное милосердие к ближним, его выслушали со вниманием.
— Клянусь святым Антонием, — воскликнул он, — вот славный спор о смертной казни! По-моему, господа, вы беседуете в добром здравии, а если бы вы, как я, чуть не умерли от несварения желудка, вы рассуждали бы о смертной казни с бо́льшим почтением.
XVI
«КАПУЦИНЫ»
Напрасно пытался я забыть двойную страсть, двойной опыт моей жизни — Анриетту и нравственное уродство, ничто не могло развеять эту пагубную страсть, этот роковой опыт. С каждым днем одержимость моя усиливалась, усиливалось и какое-то пугающее желание довести ужас до предела, узнать наконец, могу ли я преодолеть его или буду им побежден. Ужас существовал для меня прежде всего там, где была Анриетта, столь пустая и лживая натура, бездна эгоизма и слабости, человеческое существо, лишенное духовности, чудесная оболочка, обладавшая всеми совершенствами, кроме души. Эту тварь, живую и бессердечную, к которой я привязался и которую сопровождал на стезе порока, я снова встретил однажды утром. Сказать вам, в каком месте? Осмелюсь ли, да и как это расскажешь! Однако сделать это надо. История моя была бы неполною, если бы мы не прошли через эту мертвящую грязь. Ужасное место, куда порок завел эту женщину, — место в нашем обществе столь же роковое, столь же необходимое, чуть не сказал — столь же неизбежное, как родильный приют и морг. Столь же заразное, отвратительное, полное несчастий, жалоб, рыка и скрежета зубовного. Это больница, но больница позорная. Врач презирает там больных, питает к ним больше омерзения, чем жалости. На сей раз больница делается тюрьмою, больной — язвой общества! Болезнь принимает здесь страшные названия, произносимые вполголоса. Прохожий с ухмылкою указывает пальцем на жертву, которую туда влачат. Не сестры милосердия, а полицейский префект отворяет двери этих мрачных убежищ. Полиция здесь — королева и верховная владычица, монахиня-странноприимница бежит прочь от этого злосчастного места, опустив на лицо покров. Стало быть, здесь пристало находиться лишь самым отталкиваемым существам, раз вы отводите свой чистый взгляд, нежные и святые девы, целомудренные царицы приюта «Милосердие» и больницы «Божий дом»! Несчастная, которую порок бросает в это мрачное жилище, обычно вступает сюда после оргии: с еще плохо вытертыми губами, с обнаженной грудью и головой, увенчанной цветами. Она выходит отсюда такою же, какой пришла: с обнаженной грудью, увенчанная цветами, готовая к новому разгулу, — а ведь тесное пространство, куда ее запирают, воздух, коим она здесь дышит, ожидающие ее отвратительные пытки, позор и унижение, чьей презренной жертвою она станет, — все делает это страшное место как бы первым проклятием, почти столь же ужасным, как то, что ожидает грешников после смерти.