Сэмюэль Беккет - Мечты о женщинах, красивых и так себе
— Как чемпион по планеризму?
— Он совершил самый длительный полет на планере.
— Не парень?
— Нет.
— Что такое парень?
— Не знаю. А ты?
— Нет. А ты?
— Нет.
— Я — парень?
— Мой ли ты парень? — Да.
Она задумалась.
— Нет, — сказала она, — нет.
— Кто я? — сказал он. Она обдумала и это.
— Ты — мой Mann.
— Но не с двумя «н», — сказал он.
— Что?
— Я говорю, Я ТВОЙ МЭН с одним «н». Она ужасно нахмурилась.
— Что? — закричала она.
— Я имею в виду, не твой M-A-N-N.
— Не беси меня, — она тяжело вздохнула, — не выводи меня из себя. Пей, и пошли.
— Пошли куда?
— Куда угодно. Эта скотина появится здесь с минуты на минуту.
— Но мне казалось, что ты хочешь танцевать.
— Нет, — сказала она резко, — какой смысл хотеть танцевать, если танцевать не с кем?
— А со мной ты не можешь танцевать?
Тут она встала и оправила платье. Бедная девочка, оно всегда смотрелось на ней rutschig,[257] такой колоссальной была ее попа. Он с трудом поднялся.
— Я не могу танцевать, — раздраженно сказал он.
Она стояла, глядя на него через стол.
— Du lieber Gott! — прошептала она. Теперь он был напуган и разъярен.
— Прости, Смерри, — захныкал он, сердито жестикулируя, — я не могу танцевать. Я бы и хотел уметь танцевать, но я не умею. Я не знаю, как танцевать. Я устаю. Я не знаю, как это делать.
Она села.
— Сядь, — сказала она.
К чертям тебя собачьим, подумал он.
— Зачем, — осведомилась она очень тихим голосом, — ты приехал из Парижа?
— Посмотреть на твое лицо, — сказал он коротко и уверенно.
— Но ты не смотришь на него.
— Я смотрю на него.
— Нет, Бел, не смотришь, ты знаешь, что не смотришь.
— Ты меня не видишь, — сказал он.
— Когда-то ты говорил, что только хочешь посмотреть на мои глаза, заглянуть в мои глаза.
Он не обратил на это внимания.
— Бел! — умоляла она.
Он ожесточил свое крохотное сердце.
— Он больше не хочет, — заскулила она, — смотреть в мои глаза.
— Может быть, потому, что теперь я хочу смотреть на твое лицо? — глумливо усмехнулся он, охваченный бешенством. — Я привержен классицизму, — сказал он, — или ты не знала?
— Если б ты любил меня, то не вел бы себя так!
— Вел себя как? — закричал он, ударив кулаком по столу.
— Так, как ты всегда себя ведешь, — возвышая голос до писка, — равнодушный ко всему, говоришь, что ты не знаешь и что тебе наплевать, целый день валяешься в этой verdammte старой Wohnung,[258] читаешь свою старую книгу и дурачишься с Папой. И этот человек, — заключила она безнадежно, — в меня влюблен!
К чертям тебя собачьим, подумал он.
— Он хочет смотреть на мое лицо, — передразнила она, выдавив смешок, — он проделал весь путь из Парижа, — фыркнула она, — третьим классом, чтобы посмотреть на лицо своей драгоценной Смерри! — Она облокотилась на стол, прикрыла глаза, выставила вперед сердитое, ставшее красным, как Иудины волосы, личико и насмешливо сказала: — Ну так смотри хорошенько.
— Ты не понимаешь меня, — сказал он важно, — это должно быть исподтишка.
— Это что такое? — Она открыла глаза. — Это можно съесть?
— Когда я говорю, — объяснил он, — что хочу посмотреть на твое лицо, я имею в виду, что хочу взглянуть на него украдкой. Украдкой.
— Ты пьян? — сказала она, развеселившись от его серьезности.
— Leider![259] — сказал он.
— Итак, он приехал из самого Парижа, третьим классом, чтобы украдкой взглянуть на мое лицо.
— Преподноси это так, — сказал он, — если тебе так нравится.
— Я ничего не подношу. Это ты сказал.
Он заметил, что, возможно, им следует оставить эту тему.
— Ты сам начал, — ответила она.
Ссора вышла такой громкой, что притихший было в дальнем углу бара преступного вида тип помахал Мадонне большой похотливой рукой, а Ungekute[260] Ева одарила Белакву медленным изгибом верхней губы. Ungekuste Ева была барменшей. Добродетельная девушка, она растеряла красоту, предположительно (потрясающее наречие Диккенса) благодаря своей страсти к штайнхегеру[261] и ночному образу жизни. Штайнхегер она в изобилии добывала благодаря клиентам покладистым и несчастным, и в нашем молодом герое она тотчас распознала удобную жертву. Так теперь, в знак своего желания, она обнажила зубы. Белаква забился в угол и поглядывал в сторону Мадонны — та уже обрела привычную бледность и выставляла себя напоказ. Белаква испустил глубокий вздох, надеясь вернуться в поле ее зрения. Далеко, у стойки бара, бдительная Ева подняла свою личную бутылку.
— Darf ich,[262] — пропищала Ева.
Белаква покраснел.
— Ты сбежал, — бросила Мадонна через плечо, — с барменшей.
Ева протянула в их сторону плод своей отчаянной храбрости.
В бар горделивой походкой вошел Пиротехник. Белаква был в восторге.
— Выпьем, — радостно возгласил он, — выпьем же. Я угощаю, — добавил он, однако это щедрое предложение не было встречено с ожидаемым воодушевлением.
— Где Мамочка? — сказала Мадонна очень злым голосом.
Пиротехник стоял на пороге алькова, оценивая ситуацию.
— Где Мамочка? — повторила Мадонна.
Он погладил небритую Джокондову улыбку.
— Это — город чудес, — сказал он наконец. — Траулер привез меня сюда на своем роскошном авто.
— Могу ли я предложить вам выпить? — сказал Белаква.
— Что я всегда говорил, — застонал Мандарин, вдруг очень встревоженный и возмущенный. — Можете вы вообразить такое, — ошеломленно оборачиваясь, — в Дрогеде?' — снова оборачиваясь, с искоркой в бледно-голубом глазу.
— Кана Галилейская, — сказал Белаква.
— Но это ведь, — всхлипнул Мандарин, отдаваясь течению мыслей, — даже не немецкая Дрогеда. Даже не Дрогеда,[263] это Беллибогхилл[264] Германии!
— Папа! — Мадонна задыхалась.
Папа оправил жилет.
— Я все еще ношу ваши превосходные подтяжки, — сообщил он Белакве по секрету. — Там, на дне бутылки, есть хоть рубинчик?
Тибо в Сала Бьянка[265] прервало внезапное «с вашего позволения». Чемпион по планеризму вежливо ждал, нахально возвышаясь рядом с Мадонной.
— Пожалуйста, — сказал Белаква, снова краснея.
Мандарин сел. Смотреть, как они в танце удаляются от стойки бара, было первым приступом боли в новом году. Она танцевала совершенно неправильно, бросаясь из стороны в сторону. Она выделывала кренделя и виляла почетным местом. Fessade, chiapatta,[266] порка буковыми палками. Он стиснул под столом ладони. О величайшее бастинадо[267] a la mode!..
— Что говорит Гораций? — сказал он. — Тощий…
— Carpe diem,[268] — сказал Мандарин.
— Нет. Он говорит: тощий зад, плоский нос и большая ступня…[269] Человеческий зад, — продолжал он, — заслуживает высочайшего уважения, сообщая нам, так сказать, качество усидчивости. Великий Законник побуждал учеников развивать железную голову и свинцовое седалище. Греки, вряд ли стоит напоминать, высоко ценили его красоту; а прославленный поэт Руссо молился в храме Венеры Каллипиге.[270] Римляне удостоили эту часть тела эпитетом «прекрасный», а многие полагали, что она может обладать не только красотой, но и достоинством и величием. Месье Павийон, академик, остроумец и племянник епископа, написал благороднейшую поэму «Metamorphose du Cul d'Iris en Astre».[271] Ax, Катерина, — вскричал Белаква в порыве чувства, — ах, маленькая Катерина из Кордоны, как могла ты обнажить эти прелести для столь низкого наказания, — он прикрыл глаза, — а также для цепей и крючьев!
— Кто эта дама? — осведомился Мандарин.
— Не имею представления, — сказал Белаква, — соперница святой Бригитты.
— Никогда не слышал, чтобы ее раньше так называли.
— Ее никогда так раньше не называли, — воскликнул Белаква, — ее никогда так раньше не называли! Святая Бригитта без белой козы! Блаженная святая Бригитта без белой козы, связки ключей и веника!
— Посвятите ей поэму, — сказал Мандарин мрачно.
— О да, непременно, — крикнул Белаква, — длинную поэму об измученной заднице Катерины. Я был бы адамитом, — орал Белаква, не замечая возвращения своей траурной невесты, — я бы погиб во славу Юниперуса Гимнософиста! Юниперус Гимнософист! Я напишу длинную — предлинную поэму о Катерине и Юниперусе Гимнософисте, как он воображал ее непослушной весталкой в темной кисее, или Медузой в кармелитском Ессе homo,[272] или истекающей кровью бесплодной королевой, кровоточащей как знамя, кровоточащей в дни луперкалий, и брал в руки розги…