Исроэл-Иешуа Зингер - Йоше-телок
Как когда-то в доме у дяди, она и здесь все стала переворачивать вверх дном. Она переставила мебель, украсила окна занавесками, развесила повсюду всяческие безделушки и тряпки, перевесила платья, и все это — с таким жаром, с такой кипучей энергией, что Сереле застыла посреди собственной комнаты как истукан.
— Вот увидишь, Сереле, — с жаром сказала Малкеле, — я тебе еще вышью пейзажей и развешаю по стенам. Сюда поставим зеркало…
Сереле перепугалась:
— Малкеле, что ты говоришь? В Нешаве такого делать нельзя… Если отец, чтоб он был здоров, узнает…
— Ну и пусть узнает, — ничуть не смутилась Малкеле, — тут будет так красиво…
Покончив с комнатами, она принялась наряжать саму Сереле. Малкеле поменялась с ней платьями. Она надевала украшения на себя и на Сереле, строила гримасы, брала в руку шлейф платья, как дамы в немецких романах, обмахивалась веером, а затем и вовсе обхватила Сереле за широкую талию и закружила ее в кадрили. Сереле не вторила ее движениям. Никаких танцев, кроме танца невесты с красным платком[79], она не знала. Малкеле порхала в воздухе, кружилась с безумной скоростью, и, когда у Сереле закружилась голова и она упала, на Малкеле напал такой хохот, что ее было слышно по всему двору.
Сереле схватилась за пухлые щеки, как старуха.
— Малкеле, нельзя так смеяться… Нохемче может услышать…
— Ничего ему не сделается, — ответила Малкеле и захохотала еще громче.
Она сорвала с головы Сереле атласный чепчик с вишнями и цветами и надела на нее шелковую косынку, украсила ее бантами и закрепила шпильками. Сереле с тревогой смотрела на чудачества Малкеле, неуместные при нешавском дворе, но ей не хватало смелости воспротивиться. Она не смела перечить проворной, бойкой Малкеле. Она лишь держалась обеими руками за бритую голову, пока была без чепчика — как набожный еврей, потерявший ермолку.
— Что ты держишься за голову? — смеялась Малкеле.
— Еврейская женщина, — нараспев декламировала Сереле, — не должна показывать непокрытую голову даже стенам.
Малкеле назло оставила ее стоять в таком виде и покатывалась со смеху, глядя на ее отросшие неровные пряди.
— Ты похожа на остриженную овцу, — дразнилась она, — бе-е-е!
Она делала все, чтобы рассердить Сереле, взбесить ее. Но ссориться Сереле не умела, бойко отвечать — тоже. Она умела только плакать, горько и глупо. Тогда Малкеле бросалась к ней, обнимала, целовала, чуть ли не проглатывала целиком, суетилась вокруг нее. Она повязывала на лоб Сереле шелковые ленты, облачала во все свадебные платья, обвешивала украшениями и подбадривала:
— Ты у меня будешь как принцесса. Нохемче тебя не узнает.
— Он на меня даже не смотрит, — говорила Сереле. — Он всегда занят учебой.
— А теперь посмотрит, вот увидишь, — со смехом отвечала Малкеле. — Ты только делай так, как я скажу…
Она начала вводить новые порядки. Велела Сереле приносить мужу чай не в учебную комнату на втором этаже, а в свою собственную комнату. Сереле боялась. Но Малкеле приказала ей слушаться.
— Глупышка, — сказала она. — В Рахмановке люди не такие ханжи, как в Нешаве. У них там мужчины разговаривают с женщинами. Если хочешь, чтобы Нохемче тебя любил, веди себя так, как принято у него дома. Слушайся меня!
Ее затея удалась. Нохемче не возражал. Он пришел, не поднимая глаз, сказал «Бог в помощь» и сел за стол. Малкеле села рядом с Сереле, они вдвоем закутались в одну шелковую шаль. Малкеле пожирала его глазами.
— Вот варенье, — сказала она, по-хозяйски пододвигая ему розетки, — а вот печенье с маком…
Нохемче молчал. В Нешаве с женщинами не разговаривали, не сидели за одним столом. Но Малкеле изыскивала всевозможные способы вовлечь его в разговор. Она родилась и выросла при дворе ребе и поэтому хорошо знала, кто на ком женат, знала родословные галицийских и русских дворов и непременно хотела найти линию родства, объединяющую ее с рахмановским двором.
— Если ружинский двор через брак связан с карлинским, — рассуждала она со знанием дела, — то выходит, что мы с Нохемче родственники по материнской линии…
Сереле вся пылала от волнения. Она смотрела на Малкеле как на чудо. Она, его собственная жена, никак не может отважиться заговорить с ним, а чужая женщина разговаривает, да так гладко, без всякого смущения. Даже зовет его по имени: Нохемче, а она-то сама еще ни разу не смогла произнести его имя. А еще удивительнее то, что он — муж — отвечает ей. Правда, он говорит тихо, не поднимая глаз, останавливаясь на полуслове, но отвечает ведь!
С того раза стол каждый день накрывался к чаю, и Малкеле теперь была за хозяйку. Она так распоряжалась всем, посылала Сереле с поручениями, как будто комната принадлежала ей, а Сереле была просто горничной.
Малкеле даже умела устроить так, чтобы каждый раз на минутку оставаться с Нохемче наедине. Наученная жизнью как в дядином доме, так и при дворе ребе, она прекрасно знала, что мужчине запрещено оставаться наедине с женщиной, а уж тем более замужней. Но именно поэтому она делала все, чтобы остаться вдвоем с Нохемче, и сияла от счастья, в то время как он корчился от стыда и душевных мук.
Она всегда находила предлог, чтобы отослать Сереле из комнаты. То на столе не хватало малинового сиропа; то надо было принести медовую коврижку, что лежит в запертом шкафу в другой части дома; то Малкеле вдруг становилось холодно, и со всей ласковостью, на которую она была способна, девушка ластилась к Сереле и просила ее:
— Золотце, найди мне какой-нибудь платок.
Из своих религиозных книжек Сереле знала: в таких случаях запрещено выходить из комнаты, это неправильно, и ее Нохемче может рассердиться, что она оставила его сидеть одного с замужней женщиной. Но она не могла противиться. Она вообще не могла сказать слово наперекор другому, а уж тем более Малкеле, горожанке и умнице, да еще и в присутствии мужа. Сереле совсем не умела разговаривать. Молча, как потерянная, она тяжелой поступью выходила в соседнюю комнату или в другую часть дома, где стояли шкафы, и выполняла то, что ей велели.
Малкеле быстро и ловко придвигалась к Нохемче. Она сыпала сахар в его чай, подавала розетки и так крутилась вокруг него, что задевала его лицо рукавом, мягким бархатным касанием, прислонялась ногой к его ноге, легонько толкала рукой его руку.
— Чай стынет, Нохемче, — приговаривала она, выпевая его имя с такой теплотой и любовью, что у него все падало из рук.
Однажды он даже опрокинул стакан. Малкеле начала наводить порядок на столе и шептала его имя так, чтобы оно долетало до его слуха. Она забавлялась его растерянностью, специально продолжала сидеть рядом даже тогда, когда за дверью уже послышалось шарканье больших туфель падчерицы. В последний миг она совершила проворный кошачий прыжок, так что Сереле нашла Малкеле в той же позе, на том самом месте, где и оставила ее, выходя из комнаты.
— Сереле, — сказала она, — твой муж опрокинул стакан. Налей ему еще чаю.
Игра с Нохемче и его грузной добродушной женой доставляла ей такое удовольствие, такую радость, что с каждым днем в присутствии Сереле она все больше укрепляла свою затейливую, тончайшую связь с Нохемче. Тысячи тайных средств, что припасены у женщин для того, чтобы выразить свою нежность желанному мужчине, пускала в ход Малкеле во время частых визитов к Сереле; то были безмолвные жесты, намеки, которых не замечала сонная Сереле, — намеки, обращенные только к ее чувствительному супругу.
Визитов девушке стало мало, и с присущей ей смелостью и любовью к риску она пошла дальше, ища возможности встретиться с Нохемче с глазу на глаз, вне дома. Она не упускала из виду его учебную комнату на втором этаже. Выискивала различные предлоги и способы пройти мимо его окна, только чтобы увидеть, как каждый раз на его окне раздвигаются занавески и пара черных глаз обжигает ее через стекло. Она знала, когда он уходит оттуда и когда возвращается. Знала, что каждый день он отправляется в поля, долго бродит по дорогам, по холмам, мимо ручья. И Малкеле тоже начала ходить на прогулки, по тем же местам, но с другой стороны, чтобы встречать его на пути.
— Нохемче, — шептала она, проходя мимо.
Он быстрым шагом возвращался домой и говорил себе, что больше не пойдет туда или же будет брать с собой наставника, реб Псахью, и по дороге беседовать с ним и изучать Писание. Однако назавтра он снова уходил один, в тот же самый час, на то же самое место, лишь бы услышать сказанное шепотом слово. Так продолжалось некоторое время, пока не случилось так, что он перестал покидать двор.
Был конец элула, еще стояла сильная жара, словно в тамузе[80], и Нохемче вышел за околицу местечка. Над дорогами носились белые нити паутинок, первые признаки конца лета, и аисты перелетали с крыши на крышу. В садах спелые яблоки и груши выставляли из зелени красные бока. В полях крестьяне косили траву, сметывали сено в стога, воздух был душистый. Нохемче уходил все дальше и дальше, пока не зашел в лес, тянувшийся куда-то далеко, до самых гор. Он приглядывался к муравейникам, что возвышались под деревьями, задирал голову, чтобы рассмотреть дятлов, стучавших клювами по стволам, и наблюдал за рыжими и черными белками, пугливо скакавшими с дерева на дерево, — как вдруг ветер поднял и закружил сосновые иглы, а вскоре начался ливень, мощный, бурный, сопровождаемый громом и молнией, какой бывает только в последние жаркие дни позднего лета.