Коммунисты - Луи Арагон
— Извините, что вы сказали, сударыня?
— Я насчет пенсии… есть у вас бланк?..
Положим, я не пригласил бы Гриво, а он пойдет и разболтает другим… а если я выкажу ему доверие… он неплохой человек… и куда это задевалась та монакская марка, что я отложил для него? Мне казалось, я сунул ее в бумажник, в отдельный кармашек, вот сюда. Ах ты чорт!
Они пошли в кафе «Версаль» (Гриво живет в конце улицы Ренн). Война, не война, а в укромном уголке большого, довольно безлюдного кафе влюбленная парочка позабыла обо всем на свете. Завсегдатаи читают газеты, играют в карты. Смутное беспокойство Франсуа передалось и Гриво; он, видимо, чувствовал себя неловко. То и дело притрагивался к жилетному карману, к тому, где у него лежал сложенный кусочек бумаги, и говорил общими фразами о самых общих предметах, а в рюмках переливалась темнокрасная и желтоватая жидкость. И Франсуа невольно пришла на ум аптека, та аптека напротив, где ночью кто-то написал такую многозначащую фразу, ничего не значащую для Гриво, чьи беспокойные пальцы все время ощупывают жилетный карман, но так много значащую для будущего.
Так вот он, Гриво, считает нужным сказать своему сослуживцу, что в общем, в общем, теперешние преследования… ну, словом, он расценивает… как преследования. Сколько депутатов арестовано — тридцать шесть, сорок? И это еще те, о ком знаешь. Но если даже говорить только о депутатах… нельзя же все оправдывать войной… какой же тогда толк от того, что у нас республика? Его, Лебека, он ни о чем не спрашивает, заметьте, — ни о чем. Но никогда еще преследования не могли вынудить людей отказаться от своих убеждений. Разве что трусов. Самое отвратительное, что трусов-то и превозносят в газетах. Под тем предлогом, что сейчас война. Да, война трусов. Понимаете, молодой человек… И вдруг стало видно, что господин Гриво человек пожилой, с опытом войны четырнадцатого года. Франсуа никогда не думал о прошлом господина Гриво, не думал даже, что у него есть прошлое… у господина Гриво свои взгляды на то, как было создано Священное единение в четырнадцатом году. У него с того времени ненависть к Лаведану, генералу Шерфису, к Жану Экару — тогдашним социалистам… Он не может не уважать людей, которые сегодня, перед лицом капитана де Муассака, подтверждают свои вчерашние убеждения. Это не значит, что он считает их взгляды в основе, в самой своей основе, правильными, но все же… — Я не люблю трусов, — сказал он и глотнул мутную жидкость, налитую в рюмку.
Франсуа спросил: — Как вы считаете, кто из наших сослуживцев подкладывает эти самые?..
— А не все ли мне равно? — резко оборвал Гриво. — Даже если это не вы… не качайте головой, я вам верю!.. Даже, если это не вы, так или иначе в банке вам это все равно первому повредит. Еще бы! Ваше имя стояло в избирательном списке на последних муниципальных выборах, вы думаете это прошло незамеченным? Да? Франсуа Лебек, банковский служащий… Директор несомненно видел эти списки на щитах для объявлений, даже на соседнем с банком доме. Знаете, лучше уж я вам прямо скажу: на той неделе был разговор… у директора… дверь была открыта, и я услышал…
— С кем? С господином Сомезом?
Господин Сомез — профсоюзный делегат. Господину Гриво неприятно признаваться, что с Сомезом… но что поделаешь, раз действительно с Сомезом… Да, с Сомезом. Скверная история. Но в конце концов лучше знать. Куда он денется, если выгонят со службы? Мартина, дети, мамаша…
— У них нет оснований меня увольнять… сослуживцы…
Бедняга Лебек! Господин Гриво пожимает плечами, протирает пенсне. Сослуживцы… И вы на них надеетесь! Трусы, все трусы!
Лебек почти не слушает. Он слышит только, как клокочет в нем гнев. И к гневу примешивается подозрение. Справедливо или нет, а надо считаться с тем, что Гриво, может быть, говорит с ним как честный человек, а может быть, — как провокатор. Итак, значит, сослуживцы… то есть те, которых, как и его, считают чинушами, те, которых он готов защищать от всяческих нападок, даже от собственной инстинктивной неприязни, те, о которых он не позволяет себе судить по их физиономиям, по их чудачествам, по их мелким мыслишкам, не подымающимся над уровнем уготованного им существования… сослуживцы… Так… и честен ли Гриво или нет — это уже мелочь. Конечно, мелочь, имеющая известное значение. Но все же мелочь.
— Нет, нет, господин Гриво, ни в коем случае! Плачу я, я вас пригласил…
Официант слушает с кислой миной. Кому не надоест расшаркивание посетителей друг перед другом? Двадцать, тридцать раз за день одна и та же комедия.
— Не знаю, кто выиграет войну, — сказал Гриво уже на улице, — но во всяком случае филателисты… из Швейцарии мне пишут…
— Не вспомню, куда я ее задевал, господин Гриво, но у меня была для вас монакская марка. Очень красивая. Обязательно постараюсь ее найти…
Господин Гриво снисходительно покачал головой. Подумаешь, невидаль — монакская марка! Он, конечно, хочет сделать мне приятное. Но какое невежество!
* * *
— Сюрреализм! Ну какое отношение ко мне имеет сюрреализм!
— Я этого и не говорю… но сюрреализм это мерило… Вот, например, таможенный чиновник Руссо не был сюрреалистом, но…
— Ты мне надоел, Диего, надоел!
Разговор происходил в тесной мастерской, с антресолями, завешанными зеленым холстом, грубым, как брезент. Свет падает из высокой застекленной двери, выходящей в тупик, на полу нагромождены начатые работы, обтесанные камни, подставки с глыбами глины, которым придана некоторая форма; в углу желтая цыновка и за рафиевой шторой — ниша, заваленная слепками, шпателями, резцами, туда же задвинут таз с мыльной водой… Франсуа Лебек, набравшись терпения, сидит под антресолями на колченогом стуле около старомодного комода, на котором кажется странным зеркало в металлической рамке ультрасовременного стиля; из-под красного шелкового покрывала с золотыми кистями выглядывает краешек чемодана «Новинка» с наклейками заморских стран. Вокруг бестелесные