Ганс Фаллада - Железный Густав
И они им показывали. Что ни день, в канцеляриях и коридорах разыгрывались скандалы. Но эта подлая банда, чуть кто решался сказать им правду-матку, напускала на крикуна швейцара, чтобы тот выставил его за дверь. Или с улицы призывали полицейского. А это пахло тем, что скандалист на два — а то и на пять дней — лишался пособия. И только потому, что эта шайка не хотела слышать правды.
Можно было заболеть и впасть в отчаяние от одного воздуха, каким приходилось дышать по многу часов, пока тебя не отпустят. А тут еще кто-нибудь в коридоре как раскричится с пеной у рта: эти негодяи, эти кровопийцы отнимают у него пособие, вот и ступай домой с пустыми руками и гляди, как жена и дети подыхают с голоду…
— Да-да, ты, пучеглазый, за крайним окошком, я тебе говорю! Ты ведь не слышишь вечерами, как дети твои хнычут с голоду, а у тебя ни крошки хлеба и ни пфеннига в кармане, чтоб его купить!
Так он кричал, и пусть даже сосед позади нашептывал Гейнцу, что этот субъект представляется — последнее пособие он пропил все уже в день получки. Может, он притворялся, а может, и нет — не важно! Ужасно то, что люди не стесняются так обнажаться друг перед другом…
Но не меньше волновало безработного, когда сосед показывал ему, что у стоящего впереди отметили карточку не только сегодняшним, но и вчерашним и позавчерашним числом.
— А все потому, что у того, что за окошечком, партийная книжка, и у того, что перед окошечком, тоже партийная книжка. И если ты еще не потерял надежды стать чем-то получше, чем сейчас, обзаведись такой же книжкой. Увидишь, как дела у тебя пойдут в гору.
Гейнц слышал такие речи еще в банке, но не придавал им значения. В приемной выплатного пункта висел большой плакат: «Разговоры о политике строго воспрещаются!» Но никто не обращал на него внимания — здесь только и говорили что о политике. Кто не плакался на судьбу, говорил о политике.
О, как возненавидел Гейнц свой выплатной пункт! Даже озлобленные обитатели этой улицы вряд ли его так ненавидели. Эти серые, изможденные лица, эти унылые серые фигуры — один, как другой, — те, что ругаются, те, что молчат, стиснув зубы, те, что часами играют в скат, и те, что шипят и завистничают. (Чему здесь только не завидовали! «Вот кому живется! Он потерял на войне ногу! Небось получает еще и по инвалидности! Мне бы его счастье!») И коллеги, цепляющиеся за свою былую элегантность и каждый день рассказывающие, с какими шикарными женщинами они кутили накануне… И коллеги, которые как-то вдруг опускались и принимали неряшливый вид… вся одежда в пятнах, в ботинках — бечевки вместо шнурков, и даже прорехи под мышками…
Весну между тем сменило лето, иногда небо сияло чистейшей лазурью, ослепительно сверкало солнце, каждый листок сирени в маленьких палисадничках дышал свежестью. Они же чувствовали себя старыми и серыми. Их дни проходили в паломничестве на выплатной пункт, для них не существовало лета. Для них существовало одно — ходить отмечаться. Это напоминало болезнь, которая незаметно подкрадывается и точит тебя, отравляя всякую радость, убивая всякое желание, и постепенно завладевает тобой целиком.
Мрачный, усталый, подавленный, приходил Гейнц домой, он готов был завидовать Ирме, которая занималась хозяйством, для которой не существовало безработицы — напротив, с рожденьем маленького Отто забот у нее прибавилось.
Он садился и смотрел на нее, заранее зная, что сегодня весь долгий день у него не будет другого занятия, как только смотреть на нее.
Она раз-другой на него оглядывалась, а потом говорила:
— У меня руки опускаются, Гейнц, когда ты так на меня смотришь. Попробуй-ка лучше выстирать ребенку бельишко. — Иногда он и правда становился за стиральную доску и принимался отстирывать пеленки. Но даже если работа и удавалась, она не доставляла ему удовлетворения. Чтобы доставить удовлетворение, работа должна иметь смысл. Работать же — чтобы работать, чтобы убить время — бессмысленно.
Он вскоре бросал пеленки, или Ирма прогоняла его от корыта со словами:
— Брось, Гейнц. Я не хотела тебе досадить. Глядеть тошно, как ты берешься за дело. Кажется, вот-вот уснешь. Неужели ты не можешь что-нибудь придумать? Сходил бы к старому товарищу. Или к твоему бывшему школьному учителю. Помнишь, ты все собирался?
— Ты думаешь? — откликался Гейнц. — Не знаю, право, похоже, будет дождь. А впрочем, пойду, пожалуй…
Некоторое время он еще слонялся по комнате. И только после того, как Ирма раза два ему напоминала, он и в самом деле решался пойти.
12Гейнц уже много лет не видел профессора Дегенера, не стыдно ли — за все эти годы не поинтересоваться любимым учителем! Еще будучи учеником в банке, он раза два навестил его. А потом — как отрезало. Не странно ли, что двое, столь расположенных друг к другу людей, вдруг не находят общего языка. Внезапно оказывается, что один — преподаватель классической филологии, а другой — банковский ученик и что это — до смешного несовместимые вещи.
И вот он снова идет к старому учителю. Приятно опять пройти знакомой дорогою, увидеть на двери знакомую табличку, нажать на кнопку знакомого звонка.
В очень тяжелое время, когда Гейнц заплутался и не знал, что делать, он не раз бывал здесь; и вот опять — тяжелое время.
Старая, знакомая с давних пор служанка испытующе оглядела Гейнца:
— Да, я знаю: выпускник девятнадцатого года. Как же, я вас помню, хоть вы давненько у нас не были.
— Плохие времена, фрейлейн, — сказал Гейнц.
— Господин профессор очень изменился. После того случая он вышел в отставку. Но не поминайте про это, он только расстроится. Все равно он будет вам рад, даже если вас не вспомнит. Ничего, заходите, вы ему не помешаете.
Профессор Дегенер сидел за письменным столом, подперев голову ладонью. Его когда-то огненная шевелюра совсем побелела; но вот профессор поднял голову, чтобы взглянуть на посетителя, и Гейнц увидел безобразный багровый шрам, пересекавший когда-то красивый ясный лоб. Что-то случилось и с глазом: одно веко тяжело свисало, почти закрывая его.
— Как же — Хакендаль, знаю, — сказал учитель. — Помнится, их было два, но вы — другой Хакендаль, да. Вы — другой. Тот не навещал меня.
Старый учитель улыбался, в его словах чувствовался отголосок былого юмора, но какой же слабый, бледный отголосок!
— Знаете, Хакендаль, — да вы садитесь. Вы должны мне ответить на один вопрос. Вы стали постарше и заняли свое место в жизни. Судя по кольцу, вы женаты и, может быть, успели обзавестись потомством. Вы киваете, стало быть, кормилец семейства…
— К сожалению, нет, господин профессор. Я безработный…
Профессор утвердительно кивнул.
— Как же, — слыхал. У многих теперь нет работы. Можно сказать, появилась новая профессия — и нелегкая, верно?
— Да, нелегкая, — подтвердил Гейнц Хакендаль.
— Тем не менее, — продолжал профессор, — вы заняли свое место. Вы стали чем-то. А теперь скажите откровенно, ученик Хакендаль, помогает вам то, чему вы у нас учились, помогает это вам жить? Дает вам что-нибудь?
Он устремил голубой с лукавинкой глаз на своего бывшего ученика, веко другого глаза слабо трепетало. Профессор и не ждал ответа, он продолжал:
— Видите ли, я очень хорошо вас помню, у вас был восприимчивый ум. Итак, вам довелось дышать солоноватым воздухом Гомерова мира, да и философ Платон не был для вас пустым звуком. Скажите же, Хакендаль, осталось у вас в памяти что-нибудь из того, чему вы у нас учились? Помогает это вам? Радует вас?
Гейнц Хакендаль еще ни разу над этим не задумывался, гимназия и ее интересы отодвинулись для него куда-то в бесконечную даль: что-то чуждое, полузабытое медленно оживало в нем от слов учителя. Уже то, что ему пришлось поразмыслить над вопросом Дегенера, было как будто достаточным ответом, но так ответить старику он не решился.
— Видите ли, Хакендаль, — снова начал профессор. — Я тут сижу и думаю. Нет, я больше не преподаю с… с некоторых пор. Я тоже безработный, но я, конечно, человек старый, труд моей жизни позади. И я поневоле задаюсь вопросом: действительно ли я выполнил назначенное мне? Я тут подсчитал: более тысячи молодых людей ввел я в мир древней Эллады, но действительно ли я выполнил свою задачу? Сохранила ли их память хоть что-нибудь из того, что я им преподал?
Он склонил подбородок в ладонь, и его голубой глаз так же ясно и внимательно, как когда-то, вперился в ученика Хакендаля.
— Никто бы этого не мог выполнить лучше, господин профессор! — воскликнул Гейнц Хакендаль.
— Ваше ли дело, ученик Хакендаль, ставить учителю отметки? — улыбнулся Дегенер. — Скажите лучше, что вынесли вы из моих уроков? Вспоминаете ли когда-нибудь вашего Гомера?
— Я живу совсем в другом мире…
— Стало быть, тоже нет, — печально произнес учитель. — Стало быть, и он… Кого ни спросишь… Видите ли, Хакендаль, когда состаришься, тебя одолевают вопросы: для чего ты жил? Что сделал в жизни? Там, за этими стенами, рухнуло столь многое из того, что было у нас дорогого и заветного, и с каждым днем рушится что-то еще… И я говорю себе в утешение: ты обучил более тысячи молодых людей, ты открыл им мир красоты и мужества, любви и борьбы… Но, как видите, все это пустое, для вас для всех этот мир ничего не значит. Пустое самообольщение…