Ганс Фаллада - Железный Густав
Профессор, хоть и ученый кабинетного толка, все же сохранил известную пылкость души; не придавая серьезного значения флагам, он, однако, такого поношения флагу снести не мог. Он тут же заменил сломанный новым и предусмотрительно залег в засаду…
Но старому учителю точно так же не положено опаздывать на занятия, как и самому юному его ученику. И когда профессор к полудню воротился из школы домой, он увидел, что его черно-бело-красный флаг не только исчез бесследно, но что на его месте развевается красное полотнище.
Профессор Дегенер не даром получил гуманистическое образование: он твердо верил, что и в самом дурном человеке заложено доброе зерно и что лаской и кротостью можно выманить его наружу. Он тщательно свернул красный флаг и переставил его на балкон соседа, а сам пошел покупать более приемлемый для себя флаг. А поскольку и он уже разгорячился, то и выбрал полотнище побольше, с более устойчивым и крепким древком. Этот флаг сломать было не так-то легко.
Возвратившись, он увидел, что у него снова развевается красный флаг, но на сей раз сосед стоял на своем балконе и мрачно поглядывал на профессора. До этой минуты профессор не удосужился подумать о виновнике этих беззаконий; теперь он увидел его воочию — это был рослый плечистый брюнет, с темными глазами.
— Простите! — сказал профессор учтиво и принялся развязывать бечевку, прикреплявшую флаг к решетке.
— Не трожь! — зарычал на него сосед. — Флаг останется тут!
— Ни в коем случае, — ответствовал профессор, продолжая возиться с бечевкой. — Я не разделяю ваших убеждений, и, следовательно, было бы ложью…
— Убери лапы! — гаркнул сосед. — Я не позволю срамить наш дом твоей паршивой тряпкой!
— Согласитесь, — сказал уже без обиняков профессор, — что нельзя навязывать другим свои взгляды. Это было бы идейным порабощением. И если вам действительно дорог ваш флаг…
— Меня тошнит от твоей тряпки, — крикнул толстяк. — Это Виллемова тряпка! — И он запел хриплым голосом: — Елки-палки, кайзер на свалке!
Профессор между тем отвязал флаг. Держа его в руке, он заметил рассудительно:
— Недостойно смеяться над мужем, который хоть и оказался слабым правителем, но в общем был неплохим человеком. И я просил бы вас…
— Убери свою тряпку, мозгляк! Я тебе покажу, кто здесь слаб! — завопил сосед.
Профессор, не смущаясь, развернул свое полотнище. Толстяк, протянув руку через барьер, всячески мешал ему привязать флаг. Профессор Дегенер отступил на два шага и возобновил свою работу на более безопасном расстоянии. Но противник принялся сбивать его древко своим свернутым в трубку флагом…
— Прекратите это!.. — сказал профессор и отступил в самый дальний угол балкона.
— Черта с два! Твоему флагу здесь не висеть!
Но это была пустая угроза: противник был недосягаем.
Профессор Дегенер, воображавший (и весьма ошибочно), что вопрос о флаге может быть разрешен путем уступок, продолжал привязывать свой флаг. (Ту же ошибку допустили депутаты рейхстага, придумав черно-бело-красный флаг.)
— Сию же минуту убери свою дерьмовую тряпку! — заорал толстяк, но профессор даже не обернулся.
Враг между тем дошел до точки кипения. Он хотел уже перелезть с одного балкона на другой, но вовремя взглянул вниз, и это сохранило ему жизнь. Тогда он схватил цветочный горшок и швырнул его в голову соседа…
— Прекратите это безобразие! — воскликнул профессор, обернувшись. Он еще не уяснил себе, что цветочный горшок — это не ком снега и что разъяренный фанатик опаснее расшалившегося школьника.
Второй горшок угодил профессору прямо в лицо и разлетелся вдребезги. Профессор издал звук — «о», выражавший не столько физические страдания, сколько душевную скорбь о безрассудстве человеческого рода. И упал навзничь…
Противник мрачно уставился на поверженное тело, пробормотал:
— Будешь знать, как свою дерьмовую тряпку вешать! — и скрылся.
— Что ж, отсидел он свое? — спросил возмущенный Гейнц.
— Какое там! Профессор и требовать не стал! Все ему опостылело, он и слышать ни о чем не хотел и сразу же ушел на пенсию. Это можно понять, человеку вдруг становится все постыло…
— Да, он стар. Но он взял свое от жизни — а мы?..
— Мы!.. Нам тоже все опостылело — верно? Но еще до схватки!
— До схватки! Верно!
— Подумай только, Хакендаль, мне уже двадцать семь; скоро у меня отрастет животик и проглянет плешь, а я и пфеннига в жизни не заработал. Впрочем, вру: семнадцати и восемнадцати лет имел я урок за пять марок в неделю. Но такое счастье больше не повторилось.
— Авось все еще изменится, Гофман!
— Сиди у моря и жди погоды! Самим бы надо что-то предпринять, Хакендаль!
— Да, но что?
— То-то и есть, сын мой, в этом весь вопрос!
13У Гейнца Хакендаля полосы беспросветного уныния сменялись внезапным душевным подъемом.
Когда на него нападало уныние, он даже отмечаться ходил через силу. По дороге встречались ему счастливцы, спешившие на службу с завтраком и портфелем под мышкой. Они окидывали его безразличным взглядом, а может быть, критически оглядывали его потертое пальто.
А Гейнц смотрел на них с ожесточением — они были намного моложе. С каждым годом все новые поколения начинали работать, и его пронизывал мучительный страх, что сам он становится все старше, — а вдруг он станет нетрудоспособен, еще не успев как следует поработать. Его измотает, изнурит безработица.
Удрученный, приходил он на выплатной пункт и становился в хвост — один из многих, один из все увеличивающейся армии безработных.
Кое-какие фигуры ему уже примелькались, он страшился соседства одних и радовался встрече с другими. Один из них, по всему видно, непроходимый дурак, приветствовал его с сияющей физиономией:
— Ага, коллега! Все еще здесь? Ну, да не беда! Большую половину мы уже отстояли!
Он говорил это неделю за неделей, месяц за месяцем, с неизменно приветливым и придурковатым видом, непоколебимый в своем оптимизме.
Был еще и другой, некий Марведе, с кем Гейнц предпочитал не становиться рядом.
— Мое почтение, коллега! Слыхал — тот коротышка из БЭВАГа[21], Приз его фамилия — ты его, конечно, знаешь?.. Представь себе, тоже дал дуба — выпил лизола. Его отвезли в больницу, да какое там, — все внутренности сожгло… да, коллега, он, по крайней мере, отмучился, а нам это еще предстоит…
И Марведе заглядывал Гейнцу в лицо.
— Невеселые новости, верно? Но никуда от этого не денешься. Самоубийство или преступление — другого выхода у нас нет.
— Авось наступит перелом, и жизнь опять наладится, — пытался возражать ему Гейнц.
— Какой там перелом? Откуда? Каким образом? Ты отдаешь себе отчет? А хоть бы и так — мы-то им больше не понадобимся! Ведь столько подросло молодежи! У нас уже и сил недостанет работать. Я недавно попробовал. Ни черта, двух часов не выдержал — слабость!
— Это от истощения.
— Ты думаешь, человек что паровой котел: еще лопата угля, еще бутерброд с маргарином, и голова опять заработала? Как бы не так, голова отказывается, ее сморило, она вышла из игры. Ее на покой тянет. Самоубийство или преступление, коллега, — единственное, что нам осталось.
— Пока что ты ходишь отмечаться, — огрызнулся Гейнц в припадке раздражения.
— Да, пока что. Ты и понятия не имеешь, коллега, что на меня иной раз находит по утрам. Лежишь это на боку в полной амуниции — я нарочно с вечера не раздеваюсь, боюсь: а вдруг утром не захочется снова одеваться. И вот лежу это я и на пуговицах гадаю: самоубийство — преступление — или пойти отмечаться…
— Что же у тебя за пуговицы, если все время выходит отмечаться…
— Нет, это я просто трушу, не понимаешь, что ли? Человек всегда найдет, за что спрятаться! Человек прежде всего трус, вот и ты трус, и я; да и все тут трусы.
— А раз так, нечего трепаться насчет самоубийства и преступления!
— Ну, это как сказать! Такие вещи бывают. Я по вечерам поглядываю в бинокль — есть такой базар на Тауэнцинштрассе. Туда шляется толстяк с пухлым бумажником… В первом часу ночи, когда фонари гаснут, он в полумраке переходит через Виттенбергплац…
— Хватит врать-то!.. — прикрикнул на него Гейнц вне себя от ярости. — Все это бредни, выдумка!
— Что это, смотрю я, ты больно горячишься! Уж верно, не спроста! Должно быть, самому такие мысли приходят, вот ты и на стену лезешь. Но ты, конечно, такой же трус, как я.
— Если ты сейчас же не заткнешься, Марведе… — И Гейнц пригрозил ему кулаком.
После таких разговоров он являлся домой вконец измученный. Он смотрел на своего сынишку, на малютку Отто, который почему-то очень редко плакал. Он еще лежал в своей кроватке, когда отец его уходил отмечаться. Когда Отто делал свои первые шаги, отец его ходил отмечаться. Отто понемногу учился говорить, а отец его тем временем все ходил отмечаться. И впереди у него было все то же — ходить отмечаться. Пройдет какое-то время, и сын начнет увязываться за отцом, когда тот пойдет отмечаться. А там, глядишь, они вместе пойдут отмечаться, отец и сын.