Ганс Фаллада - Железный Густав
Он что-то недовольно мычал и ворчал про себя. А потом спросил:
— Вы, может, позвонить ему собирались, а? Нуте-ка, где его телефон? Покажите!
Гейнц показал.
— Отлично, — сказал советник. — А сейчас вы убедитесь, какой мы здесь, на Алексе, отзывчивый народ: вы можете отсюда, по моему аппарату, позвонить вашему уважаемому братцу и сообщить, что — ну, скажем, через полчаса — к его другу Хоппе нагрянет полиция, можете даже ввернуть словечко насчет бегов, — словом, действуйте так, словно вы в укромной телефонной будке…
Человеческое сердце странно устроено. Теперь, когда ему это было предложено, когда он мог это сделать с разрешения полиции, Гейнц ни за что не хотел позвонить брату. С содроганием отпрянул он от протянутой ему трубки, ему страшно было услышать в ней голос Эриха…
— Ну что же вы, молодой человек? — спросил советник. — Опять жеманитесь! Думаете, вас завлекают в ловушку? У меня нет таких намерений. Буду с вами откровенен, а потому знайте, что мои сотрудники уже находятся у «Хоппе и K°», и, если бы ваш короткий, хотя и — увы — запоздалый звонок был услышан вашим братцем, это дало бы нам неоспоримое доказательство…
Опять то же самое: от одного решения вас неотвратимо толкают к другому — и отступать невозможно. Достаточно тяжело уже то, что он выдал брата против отцовой воли. Но еще и самому заманить его в ловушку, чтобы его, Гейнца, голос послужил тому приманкой — нет и еще раз нет!
— По-моему, это ужасная мерзость! — сказал он с отчаянием.
— Мерзость — согласен! — загремел бульдог. — Все половинчатое мерзко, тут вы правы. Зло есть зло, с половинчатостью далеко не уедешь. А сейчас бегите домой и покушайте, вид у вас неважнецкий. Нет, не стоит звонить, думаете, вы мне нужны для таких штучек? Мне просто хотелось испытать вас, понять, что вы за человек. Ну, что ж, прощайте, есть еще надежда, что вы когда-нибудь станете мужчиной. До свиданья, я человек занятой и никакой не воспитатель.
И все же он, пожалуй, был им, этот бульдог!
11В те дни на Гейнца Хакендаля свалилось немало забот. Но за всеми делами и хлопотами слышался ему голос краснолицего толстяка. Этот голос еще долго помнился Гейнцу, он укреплял его душевно.
А вскоре наступил час, когда Гейнц вынужден был сказать своей молодой жене, что его хорошая служба у «Хоппе и K°» ему улыбнулась. Пришлось сказать ей эту грустную новость, так как еще раньше Гейнца Ирме открыли ее жирные газетные заголовки. «Сотни вкладчиков разорены», — сообщали они. «Нефть — и тотализатор», «Священники гонятся за ростовщическими процентами», «Хоппе поет лазаря» и т. д. и т. п. Итак, пришлось ей все рассказать. Гейнц мог бы умолчать о своей роли в этом крахе — никто не тянул его ва язык. Но в ушах его еще звенел тот голос.
— Я должен был это сделать, Ирма. С той минуты, как увидел Эриха.
И как почти всегда бывает с женщинами, Ирма отнеслась к его признанию иначе, чем он ожидал.
— Ничего, проживем, — сказала она. — Другие живут же.
Нет, ни малейшего упрека!
Да и отец принял его рассказ совсем не так, как можно было ожидать. Сын зашел к нему вечером, старый извозчик, как всегда, сидел в конюшне подле своего Вороного…
— Зофи надумала купить мне другого жеребца — в Вороном, видишь ли, нет шику. А у меня что-то душа не лежит, очень уж я к нему привязался. Ну, что, твоя лавочка, говорят, в самом деле загремела, а?
Гейнц мог бы и тут уклониться от прямого ответа — имя Эриха Хакендаля еще не упоминалось в газетах И если он рассказал отцу все, как есть, то потому, что все еще слышал тот голос, и то, что голос говорил ему о половинчатости, звучало для него убедительно.
— Так-так, — вздохнул старик. — Значит, ты все-таки рассказал! Вообще-то я ждал этого. Не можешь же ты выскочить из своей шкуры. Как я не могу, так и ты не можешь. Никак это не умещается в голове, что у каждого своя шкура. Все думается: что у меня шкура, то и у него, все мы люди, человеки. А вот поди ж ты, у каждого она другая.
Но когда Гейнц уже стоял в дверях, отец крикнул ему вслед:
— Послушай, Гейнц, про Эриха ты, стало быть, ничего не слыхал?
— Нет, отец!
— Ладно, ступай! Коли что услышишь, дай мне знать. Да только все как есть, без утайки, не смотри, что я тогда тебе сказал. В половине нет спасенья, половина — одно надувательство!
И Гейнц пошел своей дорогой, размышляя о том, как странно: два таких разных человека, как советник уголовного права и старый извозчик, одинаково смотрят на половинчатость…
И он побежал дальше, он не мог подолгу задерживаться на одном месте. Приходилось навещать Ирму и ребенка, который, кстати, оказался сыном; в память далекого, полузабытого брата и на радость близкой невестке его нарекли Отто. Правда, посещения эти вскоре прекратились: после положенных восьми дней Ирма вернулась домой, в свою квартирку.
И вот они зажили втроем и начали перестраивать свою жизнь, врастать в жизнь втроем. Это было порой совсем не просто — не то что жизнь вдвоем. Но постепенно привыкаешь…
Но к чему невозможно было привыкнуть, так это к необходимости ежедневно ходить отмечаться. Гейнц каждый раз возвращался домой подавленный, усталый, а зачастую и злой. В сущности, несложная операция, миллионам безработных приходилось ежедневно (а впоследствии дважды в неделю) проделывать то же самое. Вы заходили в канцелярию и предъявляли свою карточку. На карточке ставился штамп, в знак того, что вы ее предъявили, после чего вы могли уходить. Раз в неделю выдавали деньги. В сущности, несложная операция…
Но она нагоняла печаль, усталость, а зачастую и злобу…
А вот и выплатной пункт. Он помещался в небольшом коттедже на улице, сплошь застроенной такими же коттеджами. Ничего аристократического — упаси бог! — здесь жили скромные пенсионеры, бывшие учителя и поверенные, которым, быть может, как раз перед инфляцией посчастливилось приобрести на сбережения всей своей жизни эти кирпичные особнячки с садовым участком в двести квадратных метров.
Итак, на улице, где проживали маленькие люди, находился выплатной пункт, а к выплатному пункту стекались такие же маленькие люди, разве что рангом ниже. Однако от других безработных Гейнцу Хакендалю стало известно, что жители этой улицы подают одно за другим заявления о том, чтобы выплатной пункт от них убрали. По мнению жителей, выплатной пункт бесчестил их улицу. Он обесценивал их коттеджи. Пенсионеры безо всякого удовольствия попивали свой кофе, когда мимо их окон проходили безработные. Они бы предпочли, чтобы выплатной пункт украшал собой какую-нибудь другую улицу, где живут маленькие люди еще ниже рангом.
Что отвечал выплатной пункт на эти заявления, разумеется, оставалось неизвестным. Однако были приняты меры, усилен полицейский надзор. Полицейские следили, чтобы безработные вели себя благонравно, не пели, не кричали, — с них не спускали глаз…
Естественно, безработные не переставали об этом толковать. У них было вдоволь времени толковать обо всякой всячине, пока они стояли в очереди к окошку контролера, отмечавшего их карточки. Снова и снова говорили они об этом с жаром, с ненавистью, с возмущением. Они проходили мимо чахлых палисадничков — о нет, ни на что они там не льстились, ради них не было смысла держать здесь полицейских! Но с нескрываемой ненавистью глядели они на гипсовых гномов, на стеклянные шары и незатейливые грядки: если пенсионеры видеть не могли безработных, то безработные платили им десятикратной ненавистью.
А чего стоили контролеры! Всякий понимал, что эти служащие, и в зале и за окошечками, только потому имеют работу, что те, другие, ее лишены. Они живут за счет безработицы. Безработные их работодатели. А раз так, думали безработные, не мешало бы контролерам относиться к нам повежливее; как работодатели, они требовали участливого, уважительного отношения.
Но ни уважения, ни участия не было и в помине. Напротив, контролеры всячески пакостили своим работодателям! Подавай им все новые бумаги и удостоверения! Они совали нос в прошлое безработного под предлогом, будто выясняют его «трудовую биографию», как они это называли. Они вынюхивали в ней всякую дрянь и, если человек когда-то повздорил с мастером, обвиняли его в своеволии, если же он сказался больным, а врач больничной кассы выписал его на работу, он значился у них лодырем и симулянтом…
Все это господа контролеры вычитывали безработному, а потом захлопывали окошечко и садились завтракать. И безработным приходилось ждать, пока те не откушают всласть, прикладываясь то к бутербродам, то к термосу, — и они еще бранили тех, кто отлынивает от работы! Они держали себя так, будто выплачивали безработному эти гроши из собственного кармана. Сволочи они, дай срок, мы им покажем!
И они им показывали. Что ни день, в канцеляриях и коридорах разыгрывались скандалы. Но эта подлая банда, чуть кто решался сказать им правду-матку, напускала на крикуна швейцара, чтобы тот выставил его за дверь. Или с улицы призывали полицейского. А это пахло тем, что скандалист на два — а то и на пять дней — лишался пособия. И только потому, что эта шайка не хотела слышать правды.