Джеймс Джонс - Отныне и вовек
Хэл сделал брезгливую гримасу.
— Они — гадость. Ужасно деспотичные. И отвратительно самоуверенные. В Америке настоящий матриархат, ты не знал? Гадость, — повторил он. — Гаже, чем смертный грех. И с ними противно. Фу!
— Ты же, насколько я понял, отрицаешь религию, — напомнил Пруит. — И вдруг говоришь про грех. Как же так? Я думал, ты в него не веришь.
Хэл посмотрел на него и поднял брови.
— Я и не говорил, что верю. Ты, вероятно, не так меня понял. Про грех я просто к слову сказал. Образное сравнение, не более. А если серьезно, то в понятие греха я не верю. Концепция греховности абсурдна, и я ее не приемлю. Иначе я не мог бы быть таким.
— Не знаю. Может, и мог бы.
Хэл улыбнулся:
— Ты, кажется, говорил, ты не интеллектуал?
— Конечно. Я же сказал, я даже до восьмого класса не дошел. Но насчет греховности мне понятно. И я понимаю, как это можно вывернуть.
— Ты, я думаю, не изучал историю промышленной революции и ее влияние на человечество?
— Нет.
— Если бы изучал, то понял бы, что все разговоры о греховности — софистика. Как можно говорить о грехе в условиях механизированной вселенной? В наш век машин человеческое общество тоже машина. И если подойти к этому объективно, ты поймешь, что грех как таковой отнюдь не реально существующий феномен, а лишь химера, намеренно сконструированная для контроля над обществом. Кроме того, если опять же подойти к этому объективно, ты поймешь, что концепция греховности варьируется в зависимости от темперамента и взглядов конкретного индивидуума, и потому совершенно очевидно, что грех — категория, придуманная человеком, а не элемент мироздания.
— Ишь ты! — восхитился Маджио и залпом выпил коктейль.
— Но поэтому-то понятие греховности и существует, — возразил Пруит. — Все дело как раз в том, что у каждого человека свое понятие греха. А если бы ни у кого на этот счет не было никакого мнения, то не было бы и самой идеи. Вот ты, например, считаешь, что женщины греховны, значит, для тебя так оно и есть. Но только для тебя. Сами женщины от этого ничуть не страдают. Мое представление о них тоже от этого никак не меняется. И если ты считаешь, что женщины гадость, значит, ты тем самым веришь в осквернение, то есть в грех. Я не прав?
— Я же тебе объяснил. — Хэл улыбнулся. — Я это слово употребил исключительно для сравнения. — Он повернул голову, поглядел на Блума и сменил тему: — Томми угораздило увлечься этим типом, можешь себе представить? Мне это совершенно непонятно.
— Нечего врать-то, — сказал Томми. — Человек моего склада, человек тонкий, не может увлечься таким неотесанным тупым скотом.
Пруит посмотрел на толстяка и неожиданно понял, что тот ему кого-то напоминает: в чертах продолговатого лица, в тонкой линии носа было что-то очень знакомое, уже виденное, но вспомнить он никак не мог.
И вдруг вспомнил. Когда он дожидался в Форт-Слокуме отправки на Гавайи, он в увольнительную поехал в Нью-Йорк и там подцепил в Гринич-вилидже какую-то богемную девицу в одном из баров на Третьей стрит (девица называла эти бары «бистро»). А на следующее утро она повела его в музей изобразительного искусства, в «Метрополитен», и там, сразу же за входной дверью, высоко на стене стояла в нише мраморная статуя обнаженного греческого юноши с отбитыми ниже колен ногами, девица ему сказала еще, чтобы он обратил внимание. У статуи было точно такое же овальное лицо, такой же прямой без переносицы нос, такие же пухлые щеки — лицо человека, рожденного от кровосмешения, лицо, исполненное необычной мягкости, гордого страдания и осознания бесцельности своей красоты. Одним словом, печать вырождения, подумал Пруит. Неужели Америка вырождается и не дотянет до следующих выборов?
— Как насчет того, чтобы еще выпить? — спросил Анджело. — Мне коктейль с шампанским.
— Если у тебя есть деньги, а у меня нет, — говорил в это время Томми Хэлу, — это еще не значит, что я обязан терпеть твои гнусные выпады.
— Эй, официант! — позвал Маджио.
— Что меня в тебе подкупает, так это твоя удивительная бесхитростность. — Не слушая Томми, Хэл повернулся к Маджио: — Ты прост, как дитя. Давайте покинем этот ужасный вертеп и пойдем лучше ко мне домой. Я купил целый ящик французского шампанского. Тебя это должно соблазнить. Ты когда-нибудь пил французское шампанское?
— А это разве не французское?
— Нет, местное. Сделано в Америке.
— Тю-ю, — разочарованно протянул Маджио. — Я думал, французское.
— Что бы там ни говорил Сомерсет Моэм, а я утверждаю: американскому шампанскому до французского далеко, — сказал Хэл. — И мне ли это не знать?
— Хэл долго жил во Франции, — объяснил Анджело.
— Правда? — спросил Пруит у Хэла.
— Правда. Напомни мне, я тебе как-нибудь расскажу. Хватит сидеть, пойдемте. Тони, я купил шампанское специально для тебя. Из-за этой дурацкой войны его теперь почти невозможно достать. Я хочу сегодня снять пробу. Да и потом, у меня нам будет удобнее. Здесь такая духота! Мне хочется скорее раздеться.
— Хорошо, — кивнул Анджело. — Не возражаю. Пру, ты пойдешь?
Пруит смотрел на громилу Блума, возвышающегося над столом, за которым сидело пятеро щуплых мужчин и с ними Энди.
— Что? — спросил он. — А-а, чего ж, пойдем.
— Прекрасно, — сказал Хэл. — Если бы он отказался, ты бы, наверно, тоже не пошел? — Он поглядел на Анджело.
Маджио подмигнул Пруиту.
— Конечно. Друга я бы не бросил.
— Как. трогательно, — фыркнул Томми.
Хэл подозвал официанта и расплатился, выписав чек.
— Я никогда не ношу с собой деньги, — объяснил он Пруиту, пока официант отсчитывал сдачу. — Это, дорогой, я тебе говорю на тот случай, если у тебя возникнут какие-нибудь озорные мысли, — добавил он со своей ласковой улыбкой, улыбаясь больше глазами, чем губами. Он щедро дал официанту на чай: — Все, гарсон. Мы уходим.
— Почему ты все время называешь его «гарсон»? — спросил Пруит.
— «Гарсон» по-французски — «официант». То же, что «бой».
— Я знаю. На это моих познаний во французском хватает. Но у тебя это получается как-то неестественно. Как будто ты ничего больше по-французски не знаешь.
— Меня это не волнует. — Хэл улыбнулся. — Мне нравится так говорить, и я говорю. — Он взял Пруита за рукав гавайской рубашки и обрушил на него поток французских слов, которые взмывали, падали и сливались в воздухе, как отголоски далекой пулеметной очереди. — Вот так-то. — Он опять улыбнулся.
Они прошли к выходу мимо огромного швейцара-вышибалы с перебитым носом, и тот, увидев Хэла, приложил к козырьку фуражки палец и почтительно кивнул. Пруит услышал из зала ту же музыку, которую слушал, стоя на улице, как будто, пока они сидели на террасе, пианист играл только эту мелодию и она никак не кончалась.
— Как называется эта вещь? — спросил он.
— Что? — переспросил Томми. — А, эта? Сейчас вспомню. Я же знаю.
— Рахманинов, Прелюд до минор, — быстро сказал Хэл. — Очень заигранная вещица. Один из коронных номеров этого старого алкоголика. Ее все время заказывает какой-то псевдоинтеллектуал. Très chic[36], — добавил он.
— Что такое «псевдо»? — спросил Пруит.
— Задница из одной половинки, — сказал Анджело.
Хэл засмеялся:
— Вот именно. Иначе говоря, что-то поддельное.
— «Псевдо» — это приставка, — сухо объяснил Томми. — Означает «ненастоящий», «нереальный».
— «Псевдо», — повторил Пруит. — Задница из одной половинки.
Глава 26
Они двинулись вчетвером назад по Калакауа мимо «Моаны». На углу Каиулани перешли на другую сторону и зашагали вдоль сплошного ряда магазинов, витрины которых предлагали туристам маски для подводного плавания, резиновые ласты, подводные ружья. В одном магазине продавались только пляжные халаты, купальники и плавки, все с яркими гавайскими орнаментами. Другой магазин торговал исключительно товарами для женщин, и на витрине были выставлены платья и жакеты из тканей, расписанных тоже гавайскими мотивами. Был здесь и ювелирный магазин с маленькими дорогими китайскими статуэтками из нефрита. А за сплошным рядом магазинов стоял знаменитый на весь мир «Театр Ваикики», где пальмы растут прямо в зале. Но сейчас он был закрыт. Время приближалось к полуночи, почти все было закрыто, и улицы, незаметно пустея, принимали ночной облик. Воздух постепенно свежел, с моря доносился легкий ветер, редкие облака, проплывая на восток, заволакивали звездную россыпь. Изогнувшиеся над тротуаром пальмы мягко шелестели на ветру.
За белой громадой «Театра Ваикики» Хэл свернул в сторону от пляжа, в боковую улочку, наполненную шорохами невидимых в темноте тропических растений.
— Чудесное место, правда? — обернувшись, сказал Хэл. — Здесь приятно жить. Все так красиво и просто. И ночь сегодня удивительная.