Коммунисты - Луи Арагон
— В этих местах много дрались, — сказал учитель. — Альбигойские войны… Если бы не эта мачта… Да, здесь знают, что такое быть крестьянином… Зáмков как будто не видно, а для крестьян все осталось по-старому… зáмок еще стоит, только его не видно… Ты порезался? Чем это?
— Осокой, — ответил Гильом.
— Осокой? О чем бишь я говорил?.. Да, жизнь, знаешь, у нас тяжелая. Мать у меня еще не старая, а посмотреть на нее — старуха. Что за жизнь! Ни минуты отдыха, муж, дети, скотина, земля… Она не хотела, чтобы моя жена, если бы я женился…
— Почему ты не женился?
— А по-твоему, это просто? Учителя женятся на учительницах: он обучает мальчиков, она — девочек… это дело подходящее, на два жалованья прожить можно… А у тебя другая на уме… Мать не хотела для невестки крестьянской доли, а что я мог предложить той девушке — быть женой учителя? Молчи, молчи, ведь все равно скажешь глупость… а потом, жизнь не переделаешь, уж какая есть…
— А мы как раз хотим ее переделать, — сказал Гильом.
— Ну, конечно, конечно… Мать всегда думала: сын увидит другую жизнь. Отца такие слова до белого каления доводили: чем он лучше нас? Такой же, как мы. Мы так живем, и он проживет. С тех пор как свет стоит… Если бы я остался в деревне, я бы, как и он, тоже считал, что ничего нельзя изменить… что ничто не меняется… один год урожай хороший, другой — плохой, вот и все… Мать с отцом ссорились. Вся беда в том, что я хорошо учился… вот это и не давало матери покоя…
— Ты жалеешь?
— Я же тебе сказал, — вот это-то и непонятно. Я уже не крестьянин. И хоть я отлично знаю, как все шло одно за другим, все-таки какой-то момент ускользает… Был ли я уже интеллигентом, когда кюре вбил матери в голову послать меня в Сорез к доминиканцам? Сорез в тридцати километpax от нас, в Тарне. Что бы из меня вышло, останься я у доминиканцев? Потом мне дали стипендию, и тогда родители послали меня на эту стипендию в Тулузу… они куска не доедали… тогда я этого не сознавал… куска не доедали… Мать о невестке думала. Она говорила: в моей жизни ничто не переменится — скотина, дети, муж, земля… а твоя жена, сынок, не так заживет… В пятнадцать лет я читал, но как читал — запоем… исхудал даже…
— Ну, сейчас этого что-то не заметно!
— Закваска у нас хорошая, мы все народ крепкий… в пятнадцать лет я еще думал, что, работая, смогу подкопить денег, выйти в люди, чего-то добиться… Я об этом мечтал… не для себя… для матери… Я думал: она еще молода, мама-то… я дам ей денег, пусть отдохнет… Прошли годы…
Гильома всегда забавлял здешний говор… Устрик тоже не отделался от него — раскатывал «р»: прррошли…
— Она так рано состарилась! Уже в сорок лет… Для нее жизнь не изменится, для моих детей — еще может быть, если они у меня будут… Ты думаешь, я хочу, чтобы мой сын был учителем? Вот в этом-то разница между мной и отцом… Я, как ты сказал, интеллигент…
— Да ведь это не в обиду тебе!
— Я и не обижаюсь. Я интеллигент… Для тебя, верно, все было просто… стал коммунистом… Двинемся дальше?
Они продолжали свой путь. Конечно, для Гильома все было просто. Его отец до раскола был социалистом. В двадцать первом году, после Турского конгресса, он не захотел примкнуть ни к тем, ни к другим и отстранился. Он остался во Всеобщей конфедерации труда, работал в небольшой строительной мастерской. Жили они в Женневилье. — Ты что сказал? Что погода портится? Ничего, под деревьями не промокнем.
— Там, в Черных горах, люди совсем другие. Когда я туда попадаю, мы друг друга не понимаем… У меня было два брата. Младший пошел в матросы и уехал. Его убили в Дакаре во время драки… но старший, Гаспар, дома. И мы не понимаем друг друга, а ведь он мне брат. И не потому, что он говорит на местном наречии. Я своего языка не забыл. Но то, что он говорит, и, пожалуй, еще больше то, чего не договаривает… Мне кажется, у него на меня зуб за то, что родители сделали для меня, а для него не сделали… да, не сделали… Ты думаешь, я могу с ним говорить о политике? Он встает, берет кнут, сплевывает, ему больше по сердцу разговаривать со скотиной… для скотины у него всегда слова находятся…
Валье помнит, как лупил его в детстве Фирмен, когда они играли на улице, как он, Гильом, чтобы щегольнуть перед другими мальчишками, стащил трость отца, которую тот вырезал в войну четырнадцатого года… Он верил в своего старшего брата, как в господа бога, а брат вступил в Коммунистический союз молодежи. В то время Фирмен работал учеником у Виснера. Для отца главное было профсоюзное единство, он не хотел примириться с мыслью, что он и сыновья могут быть в разных профсоюзах. Это было в тридцать первом году, во время походов безработных. События тридцать четвертого года решили все: молодежь не осталась в стороне. С тех пор и шрам у него, у Гильома, на лице. Все было очень просто. Ему было восемнадцать лет в ту памятную ночь девятого февраля, когда они с отцом пришли на бульвар Мажанта. Там к ним присоединились и социалисты. Он как сейчас видит человека, который, взобравшись на скамейку, держал речь. Чуднó, из рассказов Устрика выходит, что у его матери, да и у него самого было такое чуждое, такое непонятное Гильому желание: быть не тем, кем ты есть. Для них, для Валье — для обоих братьев и для отца, — вопрос был только в одном: Всеобщая конфедерация труда или Унитарная конфедерация труда[195]. Но попробуй один из них, Фирмен или он, заикнуться, что они не хотят больше быть рабочими, уж и влетело бы им от папаши по первое число! Да это даже в голову не могло прийти! Не быть больше рабочим… Мы мечтаем о таком мире, где рабочие будут иными, но все-таки рабочими… Мать