Империй. Люструм. Диктатор - Роберт Харрис
— Значит, ты должен винить только себя — за то, что сделал ставку на простонародье! Вот чем оборачивается твоя демагогия, Цицерон! Ты считаешь, что можешь управлять чернью, но все закончится тем, что чернь пожрет тебя! Неужели ты всерьез полагал, что тебе удастся одолеть таких людей, как Красс и Катилина, когда дело дойдет до публичной распродажи убеждений? — (Цицерон раздраженно заворчал, но спорить с женой не осмелился.) — Но скажи мне, — продолжала Теренция, буравя его взглядом, — если эта «безупречная задумка», как ты ее назвал, или преступный заговор, как назвала бы ее я, — если она действительно так желанна для народа, почему они, подобно ворам, скрываются и вынашивают свои замыслы под покровом ночи? Почему они не скажут обо всем честно и открыто?
— Потому, моя ненаглядная Теренция, что аристократы думают так же, как ты. Они никогда не поддержат эти замыслы, полагая, что сначала будут поделены и розданы общественные земли, а потом дело дойдет и до их собственности. Давая кому-нибудь надел, Красс и Цезарь получают нового клиента, а когда патриции начнут терять власть над землей, с ними будет покончено. Кроме того, как, по-твоему, поведут себя Катул или Гортензий, если им придется выполнять повеления децемвиров, избранных народом? Народом! Для них это будет сродни перевороту, чем-то вроде того, что устроил в свое время Тиберий Гракх. — Цицерон бросил табличку на стол. — Нет, они не станут действовать в открытую. Они будут орудовать так же, как всегда: строить козни, раздавать взятки, даже убивать — только для того, чтобы сохранить все как есть.
— И будут правы! — буквально прорычала Теренция. Ее кулаки были сжаты, — казалось, она вот-вот ударит мужа. — Они были правы, когда отобрали полномочия у трибунов, были правы, когда попытались остановить этого деревенского выскочку Помпея! И если у тебя еще осталось хоть немного здравого смысла, ты немедленно отправишься к ним и скажешь: «Узнайте, что замышляют Красс и Цезарь. Поддержите меня, и я попробую не допустить этого».
Цицерон безнадежно вздохнул и откинулся на лежанке. Несколько секунд он молчал, но затем внезапно перевел взгляд на жену и тихо проговорил:
— Клянусь всеми богами, Теренция, ты столь же умна, сколь и сварлива! — Потом он резко сел, вскочил с кушетки и звонко чмокнул жену в щеку. — Моя драгоценная, моя наиумнейшая ворчунья! Ты совершенно права! Точнее, почти права, поскольку мне вообще ничего не надо делать! Нужно всего лишь довести все это до сведения Гортензия. Тирон, сколько времени тебе понадобится на то, чтобы распознать свои чертовы загогулины и превратить их в обычные буквы? Может, даже не все, а только самое важное, чтобы раздразнить Гортензия.
— Несколько часов, — ответил я, дивясь столь резкой перемене в настроении хозяина.
— Тогда поторопись! — приказал Цицерон. Никогда раньше я не видел его таким возбужденным. — Но сначала подай мне перо и бумагу.
Я сделал, как он велел, и Цицерон принялся писать. Мы с Теренцией, заглядывая ему через плечо, читали: «Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Я считаю своим долгом римлянина ознакомить тебя с этой записью беседы, состоявшейся прошлой ночью в доме Марка Красса, в которой, помимо него, принимали участие Гай Цезарь, Луций Катилина, Гай Гибрида, Публий Сура и некоторые кандидаты в трибуны, имена которых тебе хорошо известны. Сегодня в сенате я собираюсь выступить против кое-кого из этих господ. Если ты хочешь обсудить вопрос более обстоятельно, сообщаю, что после заседания я буду находиться в доме нашего общего знакомого, уважаемого Аттика».
— Это должно сработать, — заявил Цицерон, дуя на чернила, чтобы они скорее высохли. — Теперь, Тирон, сделай как можно более полную расшифровку своих записей, причем так, чтобы в ней присутствовали лучшие места, от которых в жилах Гортензия застынет его благородная кровь. А потом доставь ее Гортензию вместе с моим письмом. Не отдавай никому из слуг, только Гортензию в собственные руки! Учти, ты должен сделать это не позднее чем за час до начала работы сената. И вот еще что: отправь кого-нибудь к Аттику с просьбой зайти ко мне до того, как я отправлюсь в сенат.
Он вручил мне письмо и поспешил к двери.
— Приказать Сосифею или Лаврее пригласить в дом клиентов? — прокричал я вдогонку хозяину, поскольку с улицы уже доносился гул людских голосов. — В котором часу открывать двери?
— Сегодня — никаких клиентов! — крикнул он уже с лестницы. — Если они захотят, то могут проводить меня до сената. Тебе сейчас есть чем заняться, а я должен подготовить речь.
Он протопал по лестнице над нашими головами, направляясь к себе в комнату, и мы с Теренцией остались одни. Она приложила ладонь к щеке — туда, куда поцеловал ее муж, — и удивленно посмотрела на меня:
— Речь? Какую еще речь?
Мне оставалось лишь признаться, что я понятия не имею, о чем намерен говорить Цицерон. В тот миг я действительно не знал, что он собрался готовить речь, которую впоследствии весь мир узнает под названием «In toga candida»[38].
Я писал настолько быстро, насколько позволяла усталость, и все это чем-то напоминало запись театральной пьесы: сначала имя говорящего, затем — его слова. Многое из того, что мне казалось не очень важным, я опустил и поэтому решил держать таблички с записями при себе — на тот случай, если в течение дня придется сверяться с ними. Закончив работу, я свернул папирусы, засунул их в особую тубу и пустился в путь. Выйдя из дома, я был вынужден проталкиваться через толпу клиентов и доброжелателей Цицерона, запрудивших улицу: они хватали меня за тунику и наперебой спрашивали о том, когда появится сенатор.
Дом Гортензия на Палатинском холме много лет спустя был куплен нашим дорогим и возлюбленным императором, и по одному этому читатель может судить, насколько он был хорош. До того дня я в нем не бывал, поэтому несколько раз пришлось останавливаться и спрашивать у прохожих дорогу. Дом стоял почти у самой вершины холма, на его юго-западном склоне, откуда открывался прекрасный вид на Тибр. Глядя на раскинувшиеся внизу темно-зеленые чащи и поля, посреди которых плавно изгибалась серебристая лента реки, человек чувствовал себя скорее в деревне, нежели в городе.
Зять Гортензия Катул, о котором я не раз упоминал, владел домом по соседству, и все в этой округе, где витали запахи жимолости и мирта, где тишину нарушало только пение птиц, говорило о хорошем вкусе и достатке. Даже встретивший меня слуга напоминал аристократа.
Я сообщил, что принес для его