Том Холт - Александр у края света
Говорить тут было не о чем и я отправился домой. Там было темно и тихо, и всякий закуток дома был наполнен мной; меня уже тошнило от того, что кроме меня вокруг меня ничего нет. Когда-то у меня были жена и сын, да только я их не ценил. Большую часть времени я старался не замечать их, поскольку они и их желания, казалось, никак не относятся к тому, ради чего я здесь. Сейчас я бы с радостью взял факел и спалил весь этот дом дотла.
Я оставлял за спиной двенадцать лет жизни и имел не больше, чем мог унести в маленькой сумке козьей кожи. И сумка осталась неполна. В основном это были монеты: я продал доспех, плуг и инструменты, кое-какую мебель (большую часть ее оказалось проще выкинуть, поскольку я не особенно заботился о подобных вещах), а Тирсений авансом выкупил мой урожай и небольшой гурт коз, а также предоставил бесплатный проезд до Афин на своем корабле. У меня было достаточно денег, чтобы добраться до дома и протянуть те несколько недель, пока будет длиться тяжба; кроме того, еще больше денег лежало в банке в Афинах — их должно было хватить на завершение суда. И это еще не считая репутации предсказателя судьбы и доходов, которые она сулила. Я не беспокоился о том, чем заняться по возвращении; при необходимости я, безусловно, мог вернуться к старому ремеслу и продолжить обирать доверчивых дельцов. В сущности, я вообще ни о чем не беспокоился, поскольку для беспокойство надо хоть немного интересоваться своей особой.
Помимо денег и своего счастливого змеиного сосуда, я прихватил гребень, оставшийся от Феано (в конце концов, и мужчине нужна расческа), кости для игры в бабки, которые я когда-то сделал сыну (потому что человек, в принципе, способен заработать на жизнь, играя в кости на борту корабля, особенно если знаком с некоторыми их особенностями, а поскольку Эвпол очень расстраивался, проигрывая, эти кости были очень предсказуемыми), нож, бритву, скребок и свиток почти чистой египетской бумаги, на которой я начал записывать историю Антольвии еще до того, как она получила это название. Я собирался преподнести ее Аристотелю в качестве вклада в его обширную базу данных по политическим вопросам, а также как хвастливое и обидное свидетельство того, что построить совершенное общество совершенно и в самом деле можно, если взяться за дело, а не сидеть на заднице и болтать о нем.
Это было долгое и невероятно скучное путешествие. Корабль пробирался вдоль побережья от города к городу, превращая фиги в мед, мед в железную руду, железную руду в сушеную рыбу, сушеную рыбу в оливковое масло, оливковое масло в фиги (где-то на тридцать процентов больше фиг, чем в начале), фиги в шкуры, шкуры в зерно... Кроме как сидеть на палубе, уставившись на берег и пытаясь не попадаться под ноги морякам, заняться было абсолютно нечем. Первое время мы с Агенором беседовали обо всем подряд — о философии, искусстве, религии, истории — но я обнаружил, что теперь подобные разговоры меня раздражают; иногда мы не соглашались между собой и я тут же утрачивал самообладание, тогда как раньше я бы ухватился за возможность хорошенько подискутировать. Мы решили, что будет лучше, если мы вообще прекратим разговоры, и весь оставшийся путь просидели на разных концах кораблях, я смотрел в одну сторону, он — в другую. В конце концов скука и неудобства корабельной жизни довели его до ручки и он покинул корабль в Сционе; он решил поискать здесь работу, а если таковой не найдется, то двинуться в Афины, как изначально и планировал. Он обещал навестить меня по прибытии; в конце концов, не считая ссор этого долгого, тоскливого путешествия, мы по-прежнему делили двенадцать лет важных воспоминаний, и помимо друг друга не имели никаких друзей за пределами Антольвии. Пока он спускался в трапу в порту Сциона, мы махали друг другу руками, я крикнул ему вслед:
— Встретимся в Афинах! — а он отвечал: — Уж не сомневайся!
Вряд ли нужно говорить, что больше я ничего о нем не слышал.
Едва мы вползли в гавань Пирея, я помчался по дороге в город, чтобы побаловать себя тем, что предвкушал каждый день на борту этого безобразного, лишенного всякого подобия комфорта судна: настоящей афинской стрижкой и бритьем.
К своему восторгу я обнаружил, что любимая моя лавка цирюльника стоит на старом месте и едва ли изменилась. Цирюльник не узнал меня, но я узнал его; когда я последний раз видел его, это был одиннадцатилетний парень, протирающий бритвы, пока его отец обслуживал клиентов. Внезапно я ощутил безграничную радость, смешанную с отчаянной тоской; я отсутствовал очень долго, но вот вернулся домой.
Сидя в кресле и купаясь в этих чувствах, я прислушивался к разговорам. Все они касались одной, занимавшей всех темы. Только что пришла весть, что македонская колония Антольвия на побережье Черного моря захвачена местными дикарями и разрушена до основания.
Выживших как будто не было.
Глава восемнадцатая
Я выиграл дело. На это ушел год времени и бесконечные запасы терпения и усилий; например, я изучил законы. Законов была целая прорва, и никто, казалось, в них не разбирался, как это ни странно звучит; чем больше ты их изучал, тем лучше это понимал, а каждый новый поворот заводил в очередную «серую зону», что на юридическом жаргоне означает «мы понятия не имеем, что это значит, а знали бы — не сказали». Я пришел к заключению, что примерно шестьдесят четыре процента афинских законов неизвестны никому вообще; и это странно, поскольку незнание не освобождает от ответственности за их нарушение.
Сражаясь в суде, я зарабатывал на жизнь тем же способом, что и все прочие бедные афиняне, а именно торчал в судах и в Собрании. Три обола в день за участие в жюри присяжных и столько же за посещение Собрания; это заработок, но в качестве профессиональным гражданином, ты постоянно встречаешь всякого рода вредных для здоровья типов. Традиционно присяжных набирают из безденежных, бессемейных старичков, о которых некому позаботиться. Половина была совершенно глуха, половина другой половины — безумна или в маразме, так что они не помнили собственных имен, не то что аргументов тяжущихся сторон. Однако когда ты оказываешься перед судом, именно они и принимают решение, жить тебе или умереть, а решение, которое они выберут, можно предсказать, рассматривая их ногти: профессионального присяжного можно узнать по комкам воска, налипшим на пальцы.
Когда обвиняемого признают виновным, видишь ли, суровость наказания определяется по длине линии, процарапанной каждым из них на восковой табличке — чем длиннее линия, тем тяжелее кара.
Тот же набор расчлененных мертвецов заседает в Собрании, если им не удается попасть в жюри (работа присяжного ценится больше, поскольку заседания короче и легче для старческих мочевых пузырей, хотя опытные присяжные являются на работу с собственными ночными горшками. Это смущает, знаешь ли, если не сказать сильнее, когда ты произносишь последнее слово, а все, что слышишь в ответ — звон мощной струи о керамику); и большое облегчение приносит сознание того, что именно эти люди держат в своих руках всю мощь афинской демократии — самой справедливой и совершенной демократии из всех известных миру.
Особенно мне запомнился один день: я заседал в жюри, рассматривающем запутанное дело о мошенничестве, а доказательства были скучны настолько, насколько это вообще возможно. Я, должно быть, был моложе самого молодого из присяжных лет эдак на двадцать. Неподалеку расположилась пара завсегдатаев — мы называли их "живыми трупам", поскольку они были такими старыми и иссохшими, что под тонкой кожей можно было разглядеть кости — и вела беседу, которая завязалась лет десять назад. Едва начинались слушания, они принимались разговаривать. Когда суд распускали на ночь, они прерывались посреди фразы и расходились по домам.
На следующий день разговор возобновлялся с той самой точки, на которой был прерван. Никто бы не смог разобраться, что является предметом этой марафонской беседы. Она как-то касалась ссоры между их сестрами, давно покойными, но поскольку они то и дело углублялись в побочные материи, понять, в чем суть, не представлялось возможным.
Сидящий рядом со мной быстро заснул; и не он один, если уж на то пошло. По другую сторону сидел другой старикашка, весь день потихоньку напевающий себе под нос; просить его прекратить было бессмысленно, и даже удар локтем под ребра не имел эффекта. Прямо передо мной располагался другой старик — этот разговаривал сам с собой, а рядом с ним восседал другой знаменитый присяжный, по прозвищу Океан, которого удостоился за то, что никогда не иссякал (однако знаменитость ему принесло обыкновение внезапно опорожнять горшок на расположенные ниже скамьи).
Это было в начале моей юридической карьеры, и я еще не оставил попыток разобраться, что здесь вообще происходит; но благодаря храпу, журчанию, гудению, бормотанию и пронзительным голосам Живых Трупов — это если не упоминать солнечный жар и твердость скамей — безнадежно запутался в первые же полчаса. Когда наступило время голосовать, пристав разбудил спящих и погнал нас со скамей к урнам. Белые камешки означали «невиновен», черные — «виновен»; правда, камешки мы должны были приносить свои, а белые найти труднее. Так или иначе, мы проголосовали и приговор был: виновен, так что мы снова расселись, чтобы выбрать наказание. Мои соседи не затруднились: они вонзили когти в воск и рванули со всей силы, как кот — мертвую мышь, проведя длинные борозды через всю табличку: смертный приговор. Когда его огласили, законник, выступавший на стороне обвиняемого, поднялся и попытался объяснить, что за данное преступление не предусмотрен смертный приговор; оно наказывается штрафом или, в худшем случае, изгнанием. Едва он уселся, как подскочил его оппонент и потребовал от нас обвинить защитника в оскорблении суда, коль скоро тот попытался опротестовать решение квалифицированного жюри. В результате нам пришлось голосовать еще раз, а поскольку это было последнее дело в тот день, то камешки у нас уже кончились. Пристав, однако, нашел выход из положения; он нашел торговца бобами и конфисковал его товар, а затем распорядился использовать бобы вместо камешков. Бобы эти были темно-коричневыми, почти черными, так что адвоката признали виновным и пристав пустил по кругу восковые таблички. Несколькими минутами позже он объявил, что присяжные выбрали смертный приговор, который является законным в случае оскорбления суда; произошло вот что: поскольку нетронутых табличек уже не оставалось, раздали те, по которым определяли наказание для предыдущего подсудимого, забыв объяснить, что их следует перевернуть.