Ариадна Васильева - Возвращение в эмиграцию. Книга первая
За работой, за разговорами время летело быстро. Марина рассказывала про Алжир, про Африку, про сына. Слезы по нему она уже давно выплакала, вспоминала о маленьком с бесконечной любовью. Оставшись наедине со мной, Татка сказала однажды:
— Может, оно и к лучшему, что так получилось. Как бы она теперь, с ребенком?
Меня передернуло.
— Какие ты глупости говоришь! Подумай, прежде чем ляпнуть!
Но и сердиться на нее по-настоящему не было возможности. Что она понимала в этих делах, дурочка! Я буркнула:
— Чем глупости говорить, лучше вышла бы замуж за Поля и заимела своего ребенка.
— О, это от нас никуда не убежит! — уверенно сказала Татка.
Я пожала плечами:
— Как знать.
Сказала и осеклась. Глупый свой язык прикусила. Я вовсе не имела в виду возможную измену Поля. Я не была уверена в ней самой. Но Татка все поняла иначе. Она решила, что я имею в виду военное время и его профессию.
— Запомни! Раз и навсегда, — стукнула она кулачком по столу, — его не убьют! Его не убьют, даже если начнется настоящая война. Слышишь, кого угодно, только не его! Я не хочу, чтобы его убили, и его не убьют.
Дернула головой, поправила волосы, бросила сердитый беличий взгляд.
— Обе мы с тобой глупые, — сказала я, — давай мириться.
Мы обнялись, расцеловались и, неожиданно для себя, всплакнули.
Закончился тридцать девятый год, начался сороковой. Новый год не принес ни радости, ни надежд. У мамы рак легких. Я вырвала у тетки признание, когда она пришла ко мне после очередного консилиума. Вид у Ляли был пасмурный, на все вопросы отвечала осторожно. Я вопрос, она целую вечность думает, прежде, чем ответить. Мямлила, мямлила, сыпала латинскими названиями. Через стол я ладонью накрыла ее руку.
— Ляля, ты говоришь неправду. Говори, как есть. Все говори.
Тогда она заплакала и сказала правду. И тут же стала себя проклинать — зачем сказала! Она боялась за меня. Она боялась, что я не выдержу, расплачусь в присутствии мамы, а мама чуткая, сразу догадается.
Кроме нас в квартире никого не было. Мама уже две недели лежала в госпитале. Сережа был на работе. Саша в очередном отъезде. Прижав к губам сложенные ладони, тетка мерно покачивалась из стороны в сторону. У меня не было слов. Одна пустота.
Позже, когда Ляля ушла к себе, я зашторила окна, перемыла посуду, все делала автоматически. У ног металась и скулила Маруся.
На другой день я пришла в госпиталь к маме и удивилась, как это у меня хорошо получается — спокойно говорить о мелочах, вспоминать вместе с ней, куда мы сунули старый кошелек с сотней франков на черный день. Маме надоел госпиталь, она просила, чтобы ее забрали домой.
— Уже и ходить понемногу стала, и аппетит появился, — уговаривала она меня, — вовсе ни к чему валяться в такое время в больнице.
Она просила, чтобы я к возвращению купила ей маленькую пепельницу. Ставить на грудь.
— А то моя большая, тяжелая. Давит.
До последних дней она не выпускала изо рта неизменные свои «Галуаз».
После госпиталя я зашла в магазин и купила маленькую фарфоровую пепельницу с голубым цветком.
Умом я знала — мама умирает. Для сердца это было так же неправдоподобно, как хроника военных действий в Европе. И еще. Вопреки всякой логике, не порвалась сразу тоненькая ниточка надежды. Бывает же так, что врачи ошибаются, и человек живет потом долго, до глубокой старости, да еще посмеивается над пережитыми страхами. Я не успокаивала себя, нет, — я просто не могла представить мир без мамы. Как это — все будут, а ее не будет? Разве такое возможно?
В марте Сережу повторно вызвали в комиссариат, провели через поверхностный медицинский осмотр, признали годным к строевой службе. Но пока оставили в покое, лишь выдали бумагу с точной датой призыва в сентябре. На обратной стороне документа жирными лиловыми буквами было пропечатано: «Apte!» — «Годен!»
Париж жил в истерическом ожидании развязки. Скоро конец, конец! Что-то будет, что-то вот-вот произойдет. Разумеется, хорошее. Наша толстенькая, добродушная консьержка так и говорила:
— Скоро конец! Слыхали? Гитлер напал на Норвегию. Скоро ему конец!
В ресторанах, дансингах танцевали под веселую музыку, бистро не вмещали всех желающих. Хозяевам приходилось выносить дополнительные стулья с соломенными сиденьями и гнутыми спинками. Все куда-то неслось, и в то же время толклось на месте.
Оборвалось разом 10 мая. Немцы перешли в наступление. Начались ожесточенные бои на востоке Франции.
Ясным днем с Таткой и тетей Лялей мы шли навестить маму. Мы поднялись из метро, но до госпиталя дойти не успели. Раздался оглушительный вой сирен. Он нарастал, от него некуда было деться, а народ кругом озирался в полной растерянности. Тогда еще никто не знал, что такое воздушная тревога.
Набежали люди с повязками на рукавах, несколько полицейских. Стали загонять всех в подъезды и обратно в метро. Пожилой мужчина противился, требовал, чтобы ему разрешили остаться на улице «посмотреть».
Мы укрылись в крохотном кафе. Хозяин впустил несколько человек, запер дверь. Он проводил нас в заднюю комнату без окон и зачем-то потушил свет. Битый час просидели мы в кромешной тьме. Переговаривались шепотом и напряженно прислушивались к происходящему на улице. А там ничего не происходило, снаружи не доносилось ни звука. Потом кто-то пришел и сказал, что все кончилось и можно выходить.
В госпитале у мамы тоже особенного переполоха не было. Но когда мы ехали в метро обратно, на Порт де Версай объявили, что поезд дальше не пойдет. Мы поднялись наверх, отправились пешком, и только здесь увидели разрушенные дома. Пронеслась пожарная машина, карета скорой помощи. Совсем как в кинохронике.
Это случилось 3 июня 1940 года. Это был первый налет немцев на Париж. Никаких привлекательных с военной точки зрения сооружений здесь не было. Под бомбы попали небольшая площадь, станция метро, жилые дома, населенные обыкновенными мирными людьми.
9 июня меня и тетю Лялю вызвали к главному врачу. Он повел такой разговор:
— Ваша больная безнадежна. Вылечить ее мы, к сожалению, не в силах. Немцы наступают, госпиталь будет эвакуирован. Мы просим забрать вашу больную домой. И ей, и нам так будет легче.
Все это он говорил, избегая смотреть на меня, обращался к одной тете Ляле. Она ответила согласием, и доктор распорядился, чтобы нам дали санитарную машину перевезти маму.
Мама, довольная выпиской, надела платье без посторонней помощи, даже порывалась самостоятельно собрать вещи и протестовала против санитарной машины. Зачем зря беспокоить людей, сами потихоньку доберемся. Но, поддерживаемая нами с двух сторон, она с трудом одолела широкий коридор и уже без всяких разговоров позволила уложить себя на носилки. Санитары пронесли ее через солнечный двор, подняли носилки и закрепили их в машине. Мы поехали. А по улицам шли первые беженцы. Что мне было до них! Мы везли маму домой. Везли умирать.
Машина прыгала на булыжниках. Тетя Ляля озабоченно придерживала носилки, чтобы их меньше трясло, а мама уверяла, что мы зря тревожимся, ей вполне удобно.
За эти дни тетя Ляля осунулась, глаза стали огромные, как у Пети в детстве. А его самого затянуло в водоворот войны. Почти каждый день, несмотря на беременность, приезжала Жозетт-Клер. Едва переступив порог, спрашивала:
— Писем нет?
Живот ее вполне наметился. Тетя Ляля смотрела на этот аккуратный животик, и глаза ее наполнялись слезами.
Так ехали мы в санитарной машине через весь Париж, и мама все время спрашивала:
— Ну, как там, на улице? Мне не видно.
На запад, на юг шли через город беженцы.
10 июня остановился Сережин завод красок. Саша, как нарочно, пропал, подрядившись увезти из Парижа нанявших его клиентов. Замечательные шелковые платочки приказали долго жить, спрос на них кончился. Какая к черту линия Зигфрида!
Кроме тети Ляли, все остались безработными. Да еще болтались под ногами две собаки, большая и маленькая. Маруся, ладно, а вот с Марленой следовало что-то предпринять. Мы не в силах были прокормить такую большую собаку. Тетя Ляля поговорила со знакомым французом, он согласился взять Марлену к себе на ферму до окончания войны.
Обхватив Марлену двумя руками, уткнувшись в мохнатый загривок, рыдала Татка. Она не могла расстаться со своей «ненаглядной собаченькой». «Собаченька» смущенно помахивала хвостом, вывернувшись из объятий, одним захватом языка слизывала Таткины горячие слезы. Мы ходили кругом и хором увещевали:
— Как маленькая разнюнилась, право!
— Я и есть маленькая девочка! — всхлипывала Татка.
Я уговаривала:
— Кончится война, вернется твоя Марлена. Не навеки же вы с ней расстаетесь.
— Оставь, — тянула меня за рукав бабушка, — пусть выплачется уж разом за все.