Ариадна Васильева - Возвращение в эмиграцию. Книга первая
— Слушай, надо срочно оформить документы на руководящее ядро спортгруппы. Председателем ребята согласны записать меня, а нужен еще секретарь и казначей. Я казначеем Лару Чарушину записала, а секретарем, можно — тебя?
— Машенька, — сказала я ей, — кому это теперь нужно?
— Как ты не понимаешь? — размахивала она ладошкой, — Казем-Бек приказал, чтобы все документы были в полном порядке. Так я тебя записываю?
Я не соглашалась.
— Маша, прошу, не надо меня записывать. Мама совсем больная, я целыми днями возле нее, когда мне секретарством еще заниматься?
Она даже голос для пущей убедительности повысила до писка:
— Так это же совсем-совсем формально!
— Вот для формальности и запиши кого-нибудь другого.
— Ну, хорошо, — надулась Маша, — я запишу Ирину Арташевскую.
Через минуту она остыла, мы поболтали немного, она собралась уходить. Я вышла в прихожую проводить ее. В этот момент тетя Ляля отворила дверь в соседнюю комнату, и Маша успела увидеть кровать в комнате и запрокинутое мамино лицо. Маша глянула на меня испуганными глазами:
— Боже мой, что с ней?
Тетя Ляля обняла Машу, поцеловала в висок и ничего не ответила. Она ушла на кухню готовить шприц. Я пробормотала, плотно закрывая дверь:
— Если бы мы знали, Машенька.
Но если бы я могла знать, чем закончится Машина суета со всеми ее записями, я бы не выпустила ее просто так из дома. Я бы заставила порвать в клочки все ее глупые бумажки, я бы… Господи, кто мог подумать! Без всяких предчувствий мы расстались до следующего воскресенья, до встречи, а в четверг начались повальные аресты «нежелательных иностранцев». Французская полиция громила все подряд русские политические организации, свозила арестованных в префектуры. Там они и встретились: монархисты, кадеты, нац-мальчики, младороссы… Враги по убеждению, друзья по несчастью. Младоросской верхушке чудом удалось затаиться. Больше всех пострадал Казачий дом, там взяли почти всех. Пострадали сибиряки, пострадал Вася Шершнев. И еще флики прихватили на всякий случай «руководящее ядро спортгруппы». Машу, Лару Чарушину и Ирину Арташевскую. Запиши Маша меня — взяли бы меня.
Суда и следствия не было. Недоумевающие, смертельно усталые люди толпились сутками в переполненных дворах префектур. Их ни в чем не обвиняли, но в скором времени погнали в лагерь за колючей проволокой в Вернэ.
Мы остались на свободе и растерялись. Спрашивали друг у друга: в чем смысл этих арестов, в чем в это смутное время провинилась перед Францией русская эмиграция? Во французскую политику, если не считать горгуловского выстрела (да и когда это было!), русские не вмешивались и не могли вмешиваться, лишенные гражданских прав.
На меня это произвело вдвойне тяжелое впечатление. Казалось, ребята никогда не простят невольного дезертирства и легкости, с какой я переложила свой крест на плечи Ирины Арташевской.
— Как ты не понимаешь, — втолковывала я тете Ляле, — это я должна была быть на ее месте! Ее забрали, увезли. Как мне теперь жить и смотреть в глаза людям?
Ляля хмурилась и молчала. Потом резко оборвала:
— Хватит тебе! Только Бог знает, кому и какую определить ношу. Еще неизвестно, чья тяжелей — Иринина или твоя.
Что-то я уловила в ее голосе, признание какое-то. Испугалась, стала ждать продолжения разговора, но она быстро собралась и ушла домой. Я стала прислушиваться к себе, повторять на все лады ее последнюю фразу, искать скрытый смысл. «Не может быть, показалось», — успокаивала я себя.
Послышался мамин голос, я бросилась в комнату. Она лежала высоко на подушках, отдохнувшая после вечернего сна, и спокойно улыбалась Марусе. Хитрая собачонка подставляла голову под ее ладонь.
— А знаешь, девочка, мне сегодня гораздо лучше, — подняла она на меня глаза, — пойдите-ка вы, погуляйте на ночь с Марусей.
Я сняла с гвоздика поводок, Маруська моментально спрыгнула с кровати и, цокая коготками по полу, подбежала ко мне. Мы спустились во двор прогуляться на ночь.
Закрылся ресторан, опустел Казачий дом. Мы пришли с Сережей в последний раз забрать свои вещи. Во всем доме оставался за сторожа единственный не арестованный жилец Костя Шибанов, да сидела у себя, как в норе, гадалка.
Поговорили с Костей, погрустили. Он вышел с нами во двор, проводил до нашей, теперь уже совершенно чужой, квартиры. Мы решили заночевать, чтобы с утра пораньше увезти свой скарб.
Только угомонились, выставили на середину комнаты упакованные чемоданы — послышался резкий визг тормозов.
Сережа еще одетый, я в ночной сорочке, скользнули мы к окну. Сквозь жалюзи видно было полицейскую машину. Я похолодела, схватила его за руку. Сережа прижал палец к губам:
— Тсс!
Я шепнула ему в самое ухо:
— Нас видно?
Он покачал головой, потыкал пальцем в стекло:
— Жалюзи.
Вот тут не могу понять, что происходит с памятью. Я хорошо помню, как строго выполнялся в Париже приказ о затемнении. Но эта машина, укороченные фигуры фликов, блестящая мостовая, срез угла Казачьего дома запечатлены так, словно все происходило в свете яркого уличного фонаря. Или в связи со Странной войной затемнение было отменено, или в сиянии только-только начавшей убывать луны я могла так ясно все это видеть, или страх обострил зрение, — не знаю. Машина стояла близко к тротуару, прямо под нашим окном. Двое полицейских остались возле машины и разговаривали. Сколько их вошло в дом, мы не успели увидеть.
Мне вдруг смертельно захотелось постучать в стекло. В неуместном озорстве, словно бес под руку толкал, так и подмывало пробарабанить: а мы тут! Подальше от греха, я сунула ледяные пальцы под мышки. Я подумала: «Надо одеться, сейчас они придут арестовывать нас». Дернулась, но Сережа крепко сжал мой локоть, и я застыла на месте.
Они вышли из дома минут через десять. Один впереди, двое по краям, между ними Костя Шибанов. Голова не покрыта, воротник плаща поднят. Перед машиной они замешкались, по всей видимости, Костю о чем-то спрашивали, он отвечал. Сережа обнял меня. Я поняла: на всякий случай прощается. Текли томительные минуты. Костя достал пачку сигарет, угостил фликов. Один поднес ему огонька закурить. Зажатой в пальцах сигаретой Костя показал куда-то в сторону, потом все засмеялись, словно он рассказал анекдот хорошим знакомым. Именно такое впечатление создалось. И вдруг случилось невероятное.
Они побросали недокуренные сигареты, затолкали Костю в машину, мотор взревел, машина резко взяла с места и уехала.
Всех арестованных французами иностранцев освободили через полгода, как это ни парадоксально, немцы. Им нужны были лагеря для военнопленных, а эти арестанты их не интересовали. В Вернэ французская охрана никого особенно не притесняла, не мучила. Но, не имея опыта обращения с таким количеством заключенных, забывала кормить. Пока различные ведомства препирались, кто должен поставлять продукты для арестованных, люди буквально умирали от истощения. Маша вернулась в Париж исхудалая до предела. Ирину тоже трудно было узнать, она, наоборот, опухла от голода. На меня она не держала никакой обиды.
Смертельные случаи были, но из наших знакомых не вернулся только один. Злополучный папаша Игнат. После освобождения братья-казаки зазвали его в гости и так накормили на радостях, что он, не выходя из-за стола, умер.
А нам с Сережей немыслимо повезло благодаря выдержке и находчивости Кости Шибанова.
Первое, о чем спросили его при аресте: «Где Уланов?» Костя пожал плечами: «Уланов в Казачьем доме давно не живет, а куда съехал — не знаю». Заглянуть в пристройку флики не догадались, нас спасли глухие жалюзи и мертвая тишина кругом.
Стоя возле машины, Костя поинтересовался у мирно настроенных фликов, откуда у полиции такая хорошая осведомленность обо всех жильцах дома. Они посмеялись его наивности и с благодарностью отозвались о неком Слюсарефф. Он хорошо на них поработал.
2
Непонятное. — Поль Дювивье. — Немного о красках. — Правда. — Первый налет. — Маму выписывают из госпиталя
Томительные, смурные, тянулись месяцы Странной войны. Мы затаились. Ждали, когда отпустят с позиций наших солдатиков, ждали со дня на день арестованных ни за что младороссов, то, наоборот, собственного ареста. Но за нами никто не приходил.
Все перепуталось. И самым непонятным во всей этой путанице был договор Сталина с Гитлером.
В наших размышлениях о судьбах России Сережа признавал за социализмом множество притягательных черт. И за каждую такую черточку воевал с многочисленными спорщиками. Большая часть наших знакомых не желала видеть на физиономии оставленной родины ни одной симпатичной черты.
Он запоем читал советские газеты. Они свободно продавались в Париже. Мы мчались смотреть советские фильмы, вчитывались в книги новых писателей. Это чтение было единственной возможностью постигнуть происходящее в России. И еще Горький. Горькому верили. Он был вне подозрений. И он безоговорочно принял новый строй. Наша информация о Советском Союзе была скудной, но кроме газет, книг и редких фильмов ничего ведь и не было. А изредка возникавшие слухи о невозвращенцах и их выступлениях против Совдепии были смутными и противоречивыми. Какой-то Ильин, он же почему-то Федор Раскольников[45], два или три краслетчика (их фамилий я не помню)… Какие-то взаимные обиды, обвинения, да еще в желтых французских газетах… Нет, отношение к невозвращенцам было явно настороженное.