Ариадна Васильева - Возвращение в эмиграцию. Книга первая
— Нашли время для переезда.
Я стояла в надежде, что она снова уснет. Она и вправду уснула. Действие морфия было на исходе, но еще не кончилось, да и в комнате с окнами во двор было не так шумно, если не считать колготни на лестнице. Но там уже все заканчивалось. Кто-то пробежал легко, потом прямо над нами хлопнула дверь, и прошли уже спокойно.
Я скользнула в коридор и открыла входную дверь. Соседей сверху застала на нашей площадке. Увидев меня, они остановились. На женщине было совершенно неуместное нарядное шелковое платье с яркими цветами; ее муж, седоватый, подтянутый, зачем-то надел праздничный костюм, повязал галстук. В руках у него был небольшой чемодан.
— Вы уходите? — безнадежно спросила я.
Они виновато улыбнулись одними губами, одинаковыми улыбками.
— Да, мадам, уходим.
— Останьтесь! — чуть не плача, заклинала я их, сама не зная зачем.
— Нет, — отозвалась соседка, — мы как все. Все уходят, и мы уходим. Прощайте, Натали.
Кивнули и стали спускаться. Они даже не догадались спросить, собираемся ли уходить мы. Само собой разумелось, что они, французы, уходят, а мы, русские, остаемся.
Я вернулась к Сереже. Внизу по бульвару продолжала течь толпа. Момента, когда в нее влились наши соседи, я не заметила, хоть и искала в этой круговерти знакомые лица. Многие шли, угрюмо опустив головы, не замечая, что творится кругом. Их невозможно было опознать. А мне все чудилось, еще немного, еще миг — и появится Мари-Роз со своим корсиканцем Рене, со своей зеленоглазой дочкой. Я окликну их, позову, вырву из этого кошмара. Разве можно идти вот так, неизвестно куда, неизвестно зачем, бросать на произвол судьбы дом, привычные вещи, все, связанное с этими родными вещами?
Я искала глазами Дениз, плакавшую когда-то в нашем лагере от страха перед одиночеством. Она и теперь одинока в плотной, нескончаемой толпе. Мелькнуло в памяти красивое лицо Алисы Дювалье. Но за нее можно было не беспокоиться, у них был прекрасный автомобиль. И связи, и положение.
Даже Сюзанну из мастерской вспомнила. Без злорадства, без горечи. Увидела — позвала бы. Хотя вряд ли она захотела бы принять мою помощь. Да и никто уже не мог помочь этим людям. Их предали — они сделали единственно возможное. Они разом поднялись и пошли вон из родного города. Что это было? Подвиг нации? Паника? Или отвращение народа к обманувшему их правительству?
Я с таким усердием всматривалась в лица идущих — закружилась голова. Комната поехала вбок, в обратную сторону, я вцепилась в подоконник, чтобы не упасть. Я уже поняла, что узнать кого-либо в этой каше не удастся, как бы я ни старалась. Да они могли пройти и по другим улицам, не только бульвар Жан-Жорес уводил на юг. Я закрыла окно.
— Никогда не представлял, что в Париже столько народу, — задумчиво сказал Сережа.
Эта мысль и мне пришла в голову, но я не успела высказать ее. Она затерялась среди множества одновременно приходящих и не застревающих в памяти мыслей. Одинаково глупых. Глупо же говорить — в Париже много народу. Конечно, много, раз город такой большой.
Хотя нет, вру. Одна мысль все же была умная. С самого начала, как только мы все это увидели, мы, не сговариваясь, поняли одно. Мы на улицу в эту толпу не пойдем, и всеобщее бегство нас не поглотит. И не оттого, что мы с нетерпеньем ждали немцев. Для нас их неминуемый приход был таким же кошмаром, как и для тех, уходящих. Просто в соседней комнате умирала мама. Мы обязаны были обуздать страх, успокоиться и жить, словно в мире ничего не происходит, словно грядущее ничем не грозит.
Мы закрыли окно, но уйти от него не смогли и продолжали смотреть. А бульвар пропускал и пропускал через себя парижан. Мужчин, женщин, детей. На тачке провезли древнего старца с белой бородой, в мешковатом костюме. Сидеть ему было неудобно, тряско, приходилось поднимать острые колени к самому подбородку и придерживать их костистыми кистями рук. Возле тележки со стариком ковыляла старушка. И много их было в толпе, чистеньких ухоженных парижских старушек.
Сережа потянул меня от окна. Я уткнулась ему в грудь и снова расплакалась.
— Что ты, что ты, — ласкал он меня.
И так привычно было вдыхать чуть слышный мужской его запах, покоиться в сильных руках.
— Французов жалко! — заходилась я все горше и горше.
— Что ж сделаешь, — отвечал он, — что ж сделаешь? — отстранил меня, неловко вытер ладонью мое мокрое лицо, принес стакан воды, — тихо, тихо, — приговаривал ласково, — нам нельзя распускаться. Мы должны держаться, знаешь как!
Я кивала, пила, захлебываясь.
— Все! — уговаривала я себя. — Все. Все, — тряхнула головой, — уже все.
Мы занялись привычными делами. Я застелила постель, сварила кофе. И еще заглянула в банку и отметила, как мало его осталось. Потом мы завтракали и говорили привычные слова. Но взгляды наши невольно обращались к окнам, мы делали над собой усилие, чтобы не ринуться к ним снова. Накрытый в коридоре подушкой, чтобы не беспокоить маму, задребезжал телефон. Тетя Ляля звала к себе. Немедленно!
Я спустилась и пошла по двору в обход нашего раскинувшего два крыла дома, ослепительно белого под солнцем. Все окна были закрыты, двор опустел, но из сознания выпало — почему так. Не отдавая себе отчета, что в доме уже никого нет, я обогнула его и выбежала в пассаж с платанами. Здесь, как и во дворе, не было ни единой души. Я поднялась к тетке.
Она сидела на полу среди разбросанных вещей, растрепанная, в ночной сорочке. Валялось белье, платья, кое-что из посуды и совершенно неуместный мраморный слоник.
— Наташа, Наташа, — кричала торопящимся, срывающимся голосом моя всегда спокойная, уравновешенная тетка, — собирайтесь! Надо уходить! Уходить немедленно!
— Куда?
Она бросила сворачивать в комок шерстяное платье с длинными рукавами, уставилась на меня.
— Ты что, не соображаешь? Город открыт! Немцы вот-вот войдут! Они начнут убивать! Они изнасилуют Тату!
Чем больше она заводилась, тем спокойнее становилась я. Глянула на обреченную Тату. Дикий страх метался в ее глазах, она смотрела на мать в полном отчаянии.
— Ляля, — втолковывала я, — скажи ты мне на милость, для чего нужно немцам с места в карьер насиловать твою Тату? Ты что, думаешь, они только за этим сюда идут?
— Не понимает! — всплеснула руками тетка. — Она ничего не понимает! Блаженная, ты выгляни в окно!
Я опустилась рядом с ней на пол, сжала ее трясущиеся руки.
— Наплевать мне на немцев! Я о них даже не думаю. Послушай меня. Хорошо, мы пойдем. А бабушка? А мама? Или ты хочешь везти их на тачке, как я сейчас видела одного старика? Где ты тачку возьмешь? Ты пойми, французы у себя дома, в своей стране, их в любом городе примут. А мы? Кому мы в этой толчее, в этой неразберихе нужны?
Она ничего не хотела слышать.
— Мы должны уходить, мы должны уходить! — шарила она кругом себя.
Хватала то одно, то другое, совала в чемодан, вынимала обратно, искала глазами нужное, не находила… Я помчалась за Сережей.
— Иди, вразуми этих сумасшедших! Что хочешь, делай! Накричи, побей, заставь выпить стакан валерьянки!
Он не велел идти за ним, отправился, а через полчаса привел обеих. Тетя Ляля успокоилась, смотрела смущенно и виновато. От нее и вправду пахло валерьянкой. Татка облегченно вздыхала. Я зажала Сережу в коридоре:
— Как тебе это удалось?
Он хмыкнул:
— Встряхнул маленько.
Потом мы сидели возле мамы и рассказывали про исход французов из Парижа. Мама попросила ее поднять.
— Я хочу посмотреть.
Мы набросили на нее халат и, поддерживая с двух сторон, повели в соседнюю комнату с окном на улицу. Каждую косточку ее я чувствовала через бумазею.
А поток на улице не иссякал. Казалось, людей стало больше, плотнее стала толпа. Какая-то женщина под нашими окнами все оборачивалась, оборачивалась, видно, уже потеряла кого-то. Так она и пропала из глаз, закрутило в водовороте, унесло. Чуть позже мужчина с рюкзаком пронес на руках девочку в красном платье. Девочка плакала, некрасиво открывая рот.
Несколько человек вели велосипеды. Были и мотоциклисты. Но им все время приходилось кренить машины, двигаться, касаясь земли одной ногой. Я обратила внимание, как пристально мама всматривается в лица проходящих людей. Неужели, как я, искала знакомых?
— Похоже, — вдруг тихо сказала она.
Мы не поняли. А тетя Ляля запротестовала и потребовала, чтобы мы отвели маму обратно и уложили. Утомившись от недолгого стояния, мама немного полежала с закрытыми глазами, потом глянула на нас:
— Мы тоже так шли… В двадцатом году. Через Новороссийск. Ты помнишь, Наташа? Хотя нет, ты не можешь помнить, ты была совсем маленькая.
Взгляд ее стал отрешенным, невидящим. Мы ждали, но она молчала. Ляля махнула рукой, чтобы мы уходили. Татка и Сережа послушались, а я замешкалась возле двери. Мама не могла меня видеть. Она повернула голову к сестре. Неловко, слабой рукой притянула Лялю к себе, схватила ее за рукав.