Наталья Иртенина - Шапка Мономаха
– Дошла до нас печальная весть, князь… – заговорил игумен Выдубицкого монастыря Петр.
Святополк махнул на них рукой.
– Ясно, дошла, раз уж целый крестный ход ко мне снарядили. Дело говорите – чего хотите, отцы?
– Заповедь Господня повелевает нам устраивать мир среди враждующих. Теребовльский Василько никакого зла тебе не сотворил, князь. А из того, что ты неправдою взял его и повязал узами, будет зло. Исполни и ты заповедь: возлюби врага своего, если мнишь Василька врагом. Отпусти его с миром.
Монахи дружно поклонились в пол.
– Я бы возлюбил, – мечтательно выразился Святополк, чья душа была подслащена медом. – Да только я не для себя его пленил, отцы. Он слезно просил. – Князь повел дланью на Давыда. – А брату отказать не могу, ибо он трепещет за свою жизнь и достояние.
– За твою жизнь и достояние также трепещу, брат, – в насмешку над чернецами добавил волынский князь.
– Оклеветали Василька, – убежденно заверил выдубицкий настоятель. – Чисты его помыслы.
– Откуда знаешь, старче?
– Сам принимал его исповедь. Если бы он утаил злое помышление, Господь не дал бы ему вкусить Святых Таин, как не дал причастия предателю Иуде.
– Богословие – невразумительные словеса, – сухо рассмеялся Давыд. – Возьмите в толк, чернецы: своя голова дороже веры в заповеди и исповеди.
– Не ведаешь, что говоришь, княже, – вздохнул игумен Петр и обратился к Святополку: – Помни, князь, что меньшее зло всегда рождает большее. Как бы тебе и впрямь не вострепетать за свою голову – не от выдуманного злодейства, а от настоящей беды.
– А если отпущу Василька, – размышляя, молвил Святополк, – ручаетесь, отцы, что не потерплю от него никакого урона и притеснения?
– Истинно говорю, князь: как огонь не может обжечь, пока не разожжешь его, так и Василько не причинит тебе вреда, если сам не распалишь в нем злобы. Поспеши отпустить невинного.
И бояре, и отцы-игумены, и Давыд ждали решения Святополка. Киевский князь, зажав в кулаке бороду, остановившимся взглядом смотрел в пол. Он не знал, как ему поступить. Отпустить Ростиславича – постыдно, ибо означает признать правоту черни и монахов. Но и мысль удержать его в заточении неприятно холодила душу. Ведь эта мысль тянула за собой другую, о том, что Мономах не преминет исполнить любечскую клятву: «…против того будем все мы и крест честной».
– Идите, отцы, – тихо, почти кротко сказал он. – Исполню что просите.
Радостно возблагодарив Всевышнего и князя, монахи ушли. Святополк повернулся к Давыду. Глаза в глаза они стали бодаться упрямыми взорами – кто кого.
Давыд пересилил.
– А может, верно Мономах не считает тебя старшим над князьями Руси. Может, и не надо тебе сидеть на киевском столе, если страшишься показать свою власть? Ведь ты испугался, Святша. Боишься даже своей черни, которая погрозила тебе пальцем.
– Многие в Киеве предпочли бы ныне князя Владимира, – вставил досадное слово боярин Иван Козарьич. – Уже не то время, когда градские не хотели сына Всеволода.
– Слышишь, брат? Мономах с Ростиславичем выгонят тебя из Киева, отберут твои земли. С чем останешься? В чернецы пострижешься?
– Я к тому сказал, князь, что не надо тебе делать ошибок, – покосился на Давыда Иван Козарьич.
– А митрополит тебе перечить не станет, князь, – подал голос тысяцкий Коснячич. – Он на Ростиславича сердит. Василько давно уже грозился повоевать греческих болгар на Дунае и пересадить их на свою землю.
Святополк стряхнул оцепенение, пошевелился, дернул себя за бороду.
– Знаешь, что делать с Васильком? – с замогильной мрачностью спросил он Давыда.
– Знаю, – не сморгнув, сказал тот.
Киевский князь, не промолвив более ни слова, деревянными шагами пошел вон из палаты.
7
Стражу Лядских ворот пинками пробудили от дремы. Оба кметя, сомлевшие у печки в сторожевой клети, спросонья соображали небыстро и не могли взять в толк, для чего средь ночи отпирать ворота. Парой оплеух их привели в чувство.
– Волынский князь Давыд с обозом едет из города.
– Так ночь же, – все еще не понимали сторожевые.
– Отпирай, кому сказано!
Высоко держа в руках светильники, кмети осоловело смотрели, как выезжают за ворота полтора десятка дружинников, челядь и три телеги, составлявшие весь обоз. Князя, не выделявшегося среди конных, стражники не опознали.
В полном молчании обоз катил по мерзлой дороге – только телеги постукивали от встрясок на ухабах. Белые стены Киева давно пропали в ночной мгле, слегка озаряемой младенческим рожком месяца. Перед мостком через речку Лыбедь, ненадолго остановились.
– Лазарь, посмотри, не задохся он там.
Один из конных поворотил назад, приподнял с передней телеги дерюгу. Обозный холоп посветил. Лежавший под дерюгой на охапке сена человек с закляпанным ртом замычал, страдающе выкатив глаза, и задергался. Конный склонился над ним.
– Вытащу тряпку, если не будешь кричать.
Несчастный закивал, пытаясь приподняться на локтях. Но веревки, которыми он был привязан, держали крепко. Лазарь вытянул изо рта пленника тряпье. Обмякнув, тот глубоко и часто задышал. Потом повернул и запрокинул голову, чтобы увидеть дружину.
– Давыд! – прохрипел он. – Не пойдут тебе впрок мои мучения!
Княж муж схватил его за подбородок и снова затолкал между зубов ветошь. Только дерюгой накрывать не стал. Ночная дорога безлюдна, никто не увидит, как увозят из Киева связанного и униженного, словно повинного раба постыдно распластанного на телеге, теребовльского князя.
В самом темном передрассветном часу, когда и месяц скрылся от лица земли, дружина подошла к Белгороду. Ломиться в ворота здесь было бестолку. Разведя огонь и задремывая, ждали зари. Не смыкал глаз только пленник, молившийся на звезды в небе – такие же крупные, как на иконах Богородицы. Но звезды скоро истаяли, а на лицо князя вновь бросили удушливую дерюгу.
С первым проблеском солнца обоз прогрохотал по въездной мостовой, прошел град почти насквозь, не замедлив и у княжеского подворья. Остановились у корчемного двора. Челядь стала хлопотать об устройстве князя и дружинников. Княжий конюх, звавшийся Дмитром, с двумя отроками отвязал пленника от телеги. Затем, взяв его онемевшие руки, обмотал веревкой. Не обращая внимания на корчемных холопов, жадно пялившихся, конюх, ростом с косую сажень, взвалил князя себе на плечо, снес в амбар и там скинул. Василько Ростиславич, захолодавший в дороге, скорчился на земле. Дверь амбара захлопнули, навесили замок.
В темноте клети князь стал дыханием согревать себя. В эти два дня пленения его голову посещало множество мыслей. Но одна была ярче остальных: еще недавно уверенно ждавший от судьбы только побед на ратном поле, ныне он повержен едва не в прах, который топчут чужие ноги, даже ноги рабов. Грязный амбар на корчемном дворе, куда его бросили на глазах у холопов, станет ли пределом посрамления? Василько не был в этом уверен. Он даже не знал, куда его везут, что хотят с ним делать. Худшее, что можно представить: его обратят в раба, продав иноплеменным купцам. А лучшее, на что можно надеяться: милость Божья. Но в чем она выразится, невозможно предугадать.
Мешая в уме куски молитв с обрывками черных мыслей, князь прислушивался к шуму двора. Вскоре он понял, что за звук встревал в хоровод его мрачных дум. Вблизи амбара кто-то пристроился точить нож и делал это с основательной неторопливостью, будто жрец перед кровавым языческим ритуалом. Смутный ужас хлынул в сердце князя. Он подобрался к двери и, найдя щель, приник к ней глазом. На чурбаке перед амбаром сидел человек, наружностью похожий на торчина, но одетый на русский лад. Только меховая шапка была степняцкая. Клинок, по которому он любовно водил точильным камнем, был короткий и узкий, каким пользуются лекари для отворения крови.
Отшатнувшись от двери, Василько упал на землю, прижался лицом к соломенной трухе. Из груди рвался вопль, князь сжимал зубы, не давая ему выйти наружу. Страшная, смертельная тоска навалилась на него, а сознание заполнил один непрерывный стон к Богу о спасении.
Сколько он так пролежал – не знал. Телом ничего не чувствовал. Душа скорбела и томилась. Торчин, закончив точить нож, ушел.
Их появления у амбара князь не слышал. Когда гремели замком, он не пошевелился. Распахнув дверь, они встали над ним – двое. Василько оторвал лицо от земли, повернул голову, чтобы видеть их. В одно мгновение он решил, что не отдаст им себя просто так.
С внезапной для них быстротой он взметнулся, диким прыжком с поворотом вскочил на ноги. Конюх Дмитр бросился первым, за ним второй, такой же верзила. Одного князь остановил ударом между ног. Другой лязгнул челюстью от взмаха двух связанных кулаков и от сапога, впечатанного в живот, отлетел к двери амбара. Дмитр, не успев разогнуться, кинулся на князя головой вперед, сшиб с ног.
– Сновид! – проорал он. – Я держу его!