Атаман всея гулевой Руси - Полотнянко Николай Алексеевич
– Мои солдаты начинают роптать, – сказал Зотов. – Они день и ночь бьются на Казанской стороне, а стрельцы бездельничают.
Стрелецкие головы стали коситься на полковника и ворчать, но воевода не дал им сцепиться в сваре.
– Этой ночью замените солдат на стрельцов приказа Жидовинова. Но ты, Глеб Иванович, держи роту солдат позади стрельцов, чтобы она в случае чего успела им на выручку, на другую ночь на прясло встанешь ты, Марышкин, на третью – Бухвостов.
– По справедливости, воевода, пора солдатам и стрельцам выдавать каждый день по чарке вина, – сказал полковник. – Люди измотались, и вино пойдёт им на пользу.
Стрелецкие головы поспешили поддержать предложение Зотова.
– Ларион! – сказал воевода дьяку. – Каждое утро собирай списки ратных людей и по ним выдавай солдатам и стрельцам по чарке вина, а начальным людям по полторы. Или по полторы чарки мало?
Начальные люди смущённо запереглядывались.
– Выдавай им, Ларион, по две чарки вина!
Настя услышала, что воевода прощается с головами и полковником, и велела денщику Петьке накрывать на стол. Малый уже во всём её слушался и безропотно кинулся исполнять повеление временщицы.
Однако воевода задерживался, он спустился в подклеть, подошёл к чулану, где был закрыт гость Твёрдышев, и велел солдату открыть дверь.
– Пожалуй, Степан Ерофеевич, на прощальный ужин!
– Разве это ужин, воевода? – сказал, выйдя из чулана, Твёрдышев. – Вернее будет сказать, что это мои поминки.
– Полно, Степан Ерофеевич, лепить из себя сироту! – возразил Милославский. – Ты сам во всём виноват, а я даю тебе случай обелиться перед великим государем и заслужить его милость.
Настя, увидев, что на приготовленный её стараниями ужин явился Твёрдышев, изрядно скуксилась и, фыркнув, ушла в спаленку. Воевода налил большую чару вина себе и гостю и приподнял её со словами:
– Желаю тебе, Степан Ерофеевич, счастливой дороги!
Но Твёрдышев вино даже не понюхал, а принялся за уху, опростал большое блюдо, потом взялся за рыбу и скоро воздвиг на столе гору костей. Затем досталось от гостя пирогам, он не пощадил их, ни капустный, ни рыбный. Милославский ел мало, а всё над чем-то задумывался, поглядывал на Твёрдышева, вроде намеревался о чём-то спросить, но так и не спросил, хотя вопросец вертелся у него на языке: «Что, гость многотысячный, узнал, каково перебегать дорогу перед окольничим и князем Милославским?»
Твёрдышев знал, что ему долго не придётся сидеть за таким богатым столом, насытился сполна и потянулся к квасу.
– Испей на покрышку вина, – сказал Милославский. – На дворе ветер со снегом, а вино тебя согреет.
– Благодарствую, Иван Богданович! – усмехнулся Твёрдышев. – Но вино не только греет, оно и глаза застит.
Снег перестал сыпаться, но ветер продувал Синбирскую гору ещё жёстче и студёней. Они молча дошли до Крымских ворот, и Милославский толкнул дверь сторожки. Федька отпрянул от печки и виновато глянул на Твёрдышева: не уберёг тайну лаза воротник и теперь трясся от стыда и страха. Милославский протянул Степану Ерофеевичу грамотку, точно такую, с какой ушёл Надёжа Кезомин.
– Спрячь подале, чтобы не пропала, – сказал воевода. – Отдашь её князю Барятинскому. Ищи его в Тетюшах или на засечной черте.
Твёрдышев взял грамотку, понянчил её в руке и сунул в сапог.
– Федька! – сказал воевода. – А ну-ка встань рядом с гостем.
Воротник осторожно приблизился к Твёрдышеву и встал рядом с ним.
– Как бы беды не вышло, Степан Ерофеевич, – сказал Милославский. – Переоденься в Федькину одежонку, а то всякий встречный сразу поймёт, что ты за птица, от тебя за версту разит богатством.
– Не будет этого, воевода! – возвысив голос, отрезал Твёрдышев. – Холопья личина меня не спасёт, да и противна нраву!
Милославский с интересом посмотрел на него: нет, не сломался Степан Ерофеевич, вон как взбрыкивает, такой и лягнуть может.
– Что ж, пусть будет по-твоему, – равнодушно молвил воевода. – Лаз твой, дорогу по нему ты знаешь. Федька, открой погреб!
Твёрдышев шагнул к нему и свистящим шёпотом произнёс:
– Помни, Милославский, что моя смерть на твоей чёрной душе камнем повиснет!
Слова Степана Ерофеевича так уязвили Милославского, что он замер с раскрытым ртом и вытаращенными глазами, а Твёрдышев скоро сошёл по лесенке в погреб, перекрестился и исчез в потайном лазе.
Милославский нетвёрдыми шагами подошёл к иконе Спасителя в правом углу сторожки и, осеняя себя крестным знамением, зашептал:
– Господи! Помилуй меня за мои великие погрешения и не осуди, если гость сгинет от воровских рук. Я был вправе взять его в застенок, но дал ему случай выжить и обелиться от подозрений. Помоги, Господи, рабу твоему Степану Ерофеевичу дойти невредимым до окольничего, а я его подвиг доведу до ушей великого государя.
8Спирькина ватажка пристала к разинскому войску, со всех сторон обложившему Синбирск, как раз в день первого приступа крепости. Не успели ватажники толком оглядеться, как вся громадная толпа мужиков, вооружённых косами, топорами и вилами, вдруг забурлила, как закипевшая в бочке брага, и с оглушительным рёвом устремилась на крымское прясло города, и тотчас они потеряли друг друга. Спирьку унесла толпа мордвы, которые впереди всех ринулись ко рву, но многие из них не попали на перекинутые через него бревновые мосты и сверзлись вниз, без промаха угодив на заострённые железные прутья, вбитые в лежавшие на дне рва деревянные колоды.
Спирьке повезло, преодолев мост, он, размахивая саблей, побежал к пряслу, но оттуда загремели пушки и пищали, вокруг стали валиться на землю сражённые пулями и свинцовым дробом люди, и всё пространство перед крепостью заволокло непроглядным и вонючим дымом от сгоревшего чёрного пороха. Мужиков это не остановило, слепые от дыма и ярости, они добежали до лестниц и стали по ним лезть на прясла. Спирька не отставал от других, хотя в голове у него было мутно и сабля мешала цепляться за перекладины, а лезший впереди мужик больно наступил ему жёстким лаптем на руку. Мимо лестницы сверху падали сражённые солдатами люди, раздались оглушительные взрывы, на сей раз гранатные, лестница подломилась, и едва не добравшийся до верхнего венца прясла Спирька вместе с двумя десятками мужиков рухнул вниз и так грохнулся о землю, что надолго обеспамятел.
Очнулся он близко к вечеру, пошевелился и громко вскрикнул от острой боли в левом плече. Через прясло высунулся солдат.
– Глянь, ещё один ожил! Что, брат, сухотка во рту одолела? Счас дам напиться! – и выплеснул из деревянной лохани вниз золотистого цвета жижу, которая обильно оросила Спирькино лицо. В глазах сразу стало едко, Спирька облизал губы и почувствовал на языке гадкую солёную влагу. К горлу подкатил колючий комок, и его стошнило. Спирька вертанулся на бок, чтобы опростать рот от блевотины, и надолго обеспамятел.
Он пришёл в себя ночью, когда только ещё начал моросить дождь, скоро превратившийся в ливневую, с громами и молниями, бурю. Вокруг него ходили, переговариваясь не по-русски, какие-то люди. Спирька прислушался и понял – свои, чуваши.
– Мужики! – хрипло выдохнул ватажник. – Не оставляйте меня, ведь подохну!
Его услышали, и над ним наклонился приземистый широкоплечий мужик.
– Совсем живой, Ванька? – сказал он и рывком забросил Спирьку на себя. Ватажник заскрипел зубами, но возрадовался: впереди у него забрезжила возможность выжить.
Чуваш донёс его до телеги и небрежно, как куль, бросил на других раненых.
– Хватит валить, уже воз полон! – сказал кто-то из темноты, и возчик, взяв лошадь под уздцы, повёл её к острогу, сквозь набирающий силу холодный дождь.
Из раненых во время утреннего приступа крепости дождались спасения немногие, у которых не было кровопотери, в основном ушибленные и получившие переломы от падения с прясла. В остроге их встречал лекарь Нефёд, обосновавшийся на время непогоды в самом большом амбаре. Спирька лежал на возу верхним, и его первым подволокли к лекарю.