Зиновий Фазин - Последний рубеж
Нет, не потому. Несмотря на свои шуточки и часто повторяемое: «Я же тебя люблю», он относился к Саше благороднейшим образом. Дело было в другом — в самой Саше, сама она за себя боялась, потому что уж очень нравился ей этот парень.
Оказалось, он, несмотря на свои молодые годы, уже депутат Московского Совета и давно состоит в партии. Был на фронтах. Для Саши последнее много значило. Молодых парней и девушек, не бывших на фронте, она готова была презирать.
В общем, новый знакомец Саши пришелся ей по душе по всем статьям, и, увы, как нередко бывает, вспыхнувшее в ней чувство стало для нее такой мукой, какую она никогда не испытывала. Теперь, услышав произнесенное веселым тоном «Я же тебя люблю», она вконец терялась, краснела и только ночью, лежа на своей полке, позволяла себе, и то лишь мысленно, произнести те же слова, адресуя их ему. Вслух она ни за что не произнесла бы эти слова, потому что для нее это уже была не шутка.
Сойдя с поезда, казалось Саше, она все сразу оборвет. К чему, в самом деле, зря кружить себе голову.
Себя как женщину Саша сама была готова ставить ни во что. Кто она? Что она? Замухрышка неказистая, и все. Ни стройной фигуры, казалось ей, ни тонкой талии, ни изящной шеи — ничего. Лицо почти черное, нос пуговкой. Даже брови у нее какие-то не такие, какие должны быть, этак чтобы от переносья шли две стрелы вразлет к вискам, как у Кати: у Саши они густые, кургузы и все волосики торчат в разные стороны, как у ежа.
Мы уже рассказывали, что еще до поездки в Харьков и Москву Саша завела зеркальце и стала заглядываться на себя. Делала она это и в Москве на съезде. Высокие думы о «Войне и мире», о князе Андрее, о красной ленточке в жизни и прочем не мешали Саше иногда полезть в кармашек за зеркальцем. Парней было вокруг много, один другого, казалось, интереснее, о чем свидетельствовали не только их внешность, а и умение говорить с трибуны, и блестящее знание стихов. Были, как видим, причины, из-за которых любая девушка не оставалась бы равнодушной. А девушки какие были на съезде! Куда Саше до них! В сравнении с нею это были просто красавицы, и какие умненькие, какие знающие, какие бойкие! И чем дальше Саша отъезжала от Москвы, чем больше думала о себе и обо всем увиденном за последние недели, тем горестнее становилось у нее на душе.
Ночью, когда эшелон стоял на какой-то небольшой станции, Саша одиноко прохаживалась по перрону, залитому лунным светом. Ничего не стоило нырнуть в дверь скупо освещенного вокзала, и никто бы ее там не нашел. Как-нибудь она добралась бы до Каховки. Езды туда хорошим ходом оставалось не больше суток.
Знамя не хотелось покинуть — вот что останавливало. И еще удерживала Сашу мысль, что вот пыталась Катя убежать от своего чувства к политотдельцу Борису, а как мучилась и к чему пришла? Стала себя утешать, что настоящая любовь делает жизнь ярче, богаче, что прекрасно, в конце концов, само чувство, к чему бы оно ни привело. Все это, конечно, хорошо, но утешение есть утешение, и полноты счастья в нем нет.
— А вот и я с тобой погуляю, — послышалось за спиной Саши.
Ясно, то был он — тот, о ком она думала. Саша сделала вид, что ей все равно, одной прохаживаться или вдвоем.
— Чего грустишь? — спросил он.
— Я не грущу.
— Ну не в настроении ты, вижу.
— У меня никаких настроений не бывает. Даже не знаю, что это такое.
— Серьезно?
— А я всегда серьезна… И честна, — почему-то вдруг добавила Саша и ох как тут же пожалела. — Да ну вас, ей-богу!
Просыпалась в ней старая ершистость, которая заставляла ее, бывало, даже досадуя на самое себя, задиристо грубить другому.
— Под Каховкой тяжелые бои идут, — сказал он со вздохом. — Что, по-твоему, плацдарм хорошо укреплен?
— А что такое? — заинтересовалась Саша.
— Сейчас был у начальника нашей делегации, телеграммы у него видел последние… с вашего фронта. Завтра утром будем авось уже в Харькове, там поточнее узнаем. Сам командующий собирается навестить нас на станции. Вот какая история, милая ты моя. — И еще раз вздохнув, кожанка продолжала, шагая рядом с Сашей: — Видишь, я серьезным почти никогда не бываю, шутить люблю, а за дорогу ты и меня серьезным сделала.
— Под Каховкой все время тяжело, — проговорила Саша, довольная, что вылетевшее у нее так некстати, в сущности, стыдное слово «честна» осталось незамеченным и затерялось в разговоре о Каховке. — Там уже три месяца так. Да ничего, — продолжала Саша. — Плацдарм здорово укреплен. А еще что узнали вы из телеграмм?
— По всему фронту бои.
Всю дорогу, когда кто-либо заводил с нею разговор о Каховке и спрашивал, как там, Саша давала самые обнадеживающие ответы. Что? Выстоят ли наши? Конечно, а как же? Сдюжат, ничего. А сейчас, повторив еще раз «ничего», она почувствовала какую-то неловкость перед кожанкой. Оставаться честной надо во всем, уж коли на то пошло. И скорее может оказаться, он, любящий балагурить, куда серьезнее, чем она, сама уверенная в своей полной серьезности.
— Тяжелые бои там, вы сказали?
— Да, да… — явно уже не желая больше об этом говорить, отозвался парень. — А скажи, пожалуйста, ты как же это смогла в кавалерии воевать? Непонятно. Хотя в истории, говорят, были примеры, — сам себе ответил он. — Ты и в боях бывала?
— Ну, бывала. Надоело, ей-богу…
— Эх, не грубила бы ты, Сашенька, — с сердцем проговорил он. — Я ведь вижу, грустишь ты… Все о чем-то думаешь, думаешь… Толстый роман про войну читаешь, этого графа с бородой. Слушай, — попытался он взять ее за руку, — ты же добрая, а все злишься, умная, а будто нарочно говоришь не то. Бог знает, зачем тебе это все нужно. Будь какая ты есть, я же… — Он запнулся, и в эту минуту у Саши страшно забилось сердце: он, наверное, хотел опять сказануть: «Я же люблю тебя». Он не договорил: значит, не может уже больше так запросто кидаться этим словом. А раз не может, значит, он то ли разгадал ее чувство, то ли сам в себе его ощутил.
Счастливая это была ночь в ее жизни. Мягкий лунный свет заливал мир и превращал явь в сказку. Да было ли то, что той ночью совершилось? Парень в кожанке поцеловал Сашу, сам при этом смутился и сказал ей на ухо:
— Ты славная!.. И верь мне: я тоже стою за честь и пролетарскую верность. Тут мы с тобой, чернявая моя, на одной точке.
Оказалось, его зовут Степой. И так приятно было произносить это имя: «Степа». А то все кожанка да кожанка, как до сих пор называла его про себя Саша.
В Харьков эшелон прибыл утром и простоял там долго. Погода за ночь переменилась, резкий ветер гнал с севера стаи лохматых туч, и временами падал мокрый снег. Необычно рано для здешних мест наступали зимние холода.
Саше и парню в кожанке, то есть Степе, а звали его все в эшелоне Степаном, еще в пути дали поручение: как только поезд придет в Харьков, быстренько выбраться на привокзальную площадь, встретить там Фрунзе и проводить его к тому месту, куда на время стоянки загонят эшелон. Станция большая, пути забиты, не сразу эшелон найдешь.
Еще в дороге Саша рассказала Степану про то, как опа познакомилась с Фрунзе. Хохотала, рассказывая, Саша, смеялся и Степан. Особенно ему нравилась и казалась смешной история с орешками. Самому командующему фронтом такое угощение предлагала! «Это да, — говорил Степа, качая головой. — Ты сильна, я тебе доложу». Теперь, спеша на привокзальную площадь, они опять вспоминали про орешки и были в самом веселом настроении.
— Попить бы чего-нибудь, — говорил Степан, когда они проходили мимо станционной чайной, где по проездным воинским документам и мандатам давали желающим по кружке кипятку с леденцом и два черных сухаря. — Тут небось на задах где-нибудь базарчик есть, а? — оглядывался во все стороны спутник Саши. — Молочка бы, а?
— Ну-ну, — погрозила ему пальцем Саша. — Никакого чаю, пока командюжа не встретим!
— Да я же шучу, родненькая ты моя. Я же… ты знаешь!
На площади у вокзала они заняли место, откуда лучше всего было обозревать окрестность, и стали ждать приезда командующего. Прибудет он, должно быть, на автомобиле. Руководители московской делегации хотели сами явиться к Фрунзе в штаб, но тот был где-то под Апостоловом и обещал прямо оттуда приехать на станцию. Какие-то автомобили, дымя и грохоча моторами, показывались на площади, но в их пассажирах Саша не находила Фрунзе, а она-то его знает!
— Ты не беспокойся, — говорила она Степе. — Ты на мои глаза положись. Я за версту малую тычинку вижу. Меня бы на флоте впередсмотрящим ставили. Вон ту заводскую трубу видишь? Вон-вон!
Саша показывала куда-то далеко поверх рыжих городских крыш; никакой трубы Степан там не замечал, а Саша уверяла, что видит даже цифры на трубе — «1914». Вот так зрение, действительно!
Прошел добрый час, а никакой автомобиль с командующим не появлялся. Степан продрог в своей легкой кожанке, да она и потерта была изрядно и даже на локтях залатана; а от холода лицо Степана становилось почти синим, все оттого, что у него малокровие, как признавали врачи. А что он с десяти лет на заводе вкалывал да только в семнадцатом году впервые кусок сливочного масла попробовал, до этого им, врачам, нет дела. Им бы диагнозы свои ставить, а там хоть земля не вертись. Так говорил Степан, подтанцовывая на месте.