Зиновий Фазин - Последний рубеж
Весь вечер шли прения сторон. Вставали какие-то господа в сюртуках и мундирах и обвиняли.
Обвиняли Радищева за то, что он написал свою знаменитую крамольную книгу «Путешествие из Петербурга в Москву», в которой нанес страшные удары по русской государственности в лице самодержавия, и недаром императрице Екатерине Великой пришлось эту книгу запретить, а самого Радищева угнать в ссылку.
Обвиняли декабристов за их бунт на Сенатской площади. Обвиняли Пушкина за его стихи «Кишкой последнего попа последнего царя удавим», Чернышевского — за то, что был готов призвать крестьян к топору. Обвиняли народников за их пропаганду в крестьянстве и, смешивая воедино все партии, существовавшие в России к началу революции, поносили их как главных разрушителей всех устоев государственности и порядков в империи. Один из обвинителей попутно предлагал и свой рецепт, как действовать, чтобы все возродить сначала.
— До сих пор, господа, у нас все еще обсуждается вопрос о способах преодоления большевизма, — говорил этот обвинитель, человек статный, с хорошей военной выправкой. — Господствующая точка зрения это та, что раз большевизм по своей природе интернационален, то лекарством против этой оказавшейся столь разрушительной идеи может быть национализм, который, утверждаю я, и надо культивировать всеми мерами.
«Ох, какой гад! — негодовала Катя и изо всех сил старалась сдержаться, не закричать. — Свят, свят!» — повторяла она слова отца и то крестилась, то нервно посмеивалась.
Такие же господа в сюртуках и мундирах защищали. От кого? Катя спрашивала себя, оглядывая сцену и битком набитый зал, — неужели нет здесь ни одного честного человека, который встал бы и крикнул: «Эй, вы! Жалкое отребье! Как смеете вы судить тех, кого сами недостойны?»
Впрочем, по настроению в зале чувствовалось, что публика собралась тут самая разношерстная. Для одних суд только повод к горестному самопокаянию, к чему прокурорские речи и призывали. Для других это был повод излить свою желчь на все святое. Таким, как Катя (она надеялась, что в зале есть у нее и единомышленники), это давало повод думать о том, как низко падают во времена великих переворотов некоторые люди, когда их вышибет из исторической тележки.
На первый взгляд могло показаться, что затея организаторов суда терпит крах. Обвинителям аплодировали мало, скупо, зато когда начались речи защиты, зал часто оглашался плеском рук и криками: «Браво, браво!..»
В какую-то минуту, оглянувшись, Катя увидела в конце зала отца и рядом с ним Лешу. Оба стояли в проходе, стиснутые публикой, оказавшейся без места. Леша, поймав взгляд Кати, помахал ей издали рукой.
— Тише, тише, господа! — зашикали в передних рядах кресел. — Сейчас будет говорить отец Спасский!
— А кто он? — спросила Катя у соседки, важной пожилой дамы с лорнетом.
Та искоса посмотрела на Катю и неодобрительно покачала головой:
— Отца Спасского не знаете? Весьма популярный у нас в Севастополе человек. Вы откуда, мадемуазель?
Катя не ответила и с этой минуты стала ощущать, что соседка относится к ней неприязненно.
Наверно, своим поведением, частыми усмешками, ироническим изгибом бровей Катя выдала свое настроение, сама того не замечая. Порой она даже позволяла себе ядовито бросать в адрес ораторов:
«Хи-хи!» Или: «Фу-ты, ну-ты!..»
Соседка не выдержала, когда Катя хмыкнула и стала креститься: «Свят, свят!..»
— Сидела бы тихо, барышня! Вас надо было бы вывести. Не умеете вести себя в приличном обществе!
Чем больше злилась соседка, тем чаще Катя повторяла назло ей: «Хи-хи!» Или: «Свят, свят! О господи!»
Дама уже ерзала, обмахивалась лорнетом, словно это был веер, и когда бросала взгляд на Катю, то все лицо и даже шея ее багровели.
Враги… Они как-то сразу почувствовали это друг в друге, и очень скоро их неприязнь перешла в ненависть. Пересесть было некуда, а встать и уйти для Кати означало уступить врагу, и она не покидала своего места, хотя, еще раз оглянувшись, увидела, что отец делает ей глазами знаки: иди, мол, к нам. В Кате уже во весь голос говорило ее упрямство и нечто большее, пожалуй, чем упрямство, — гордость, которую она все чаще чувствовала в себе в эти дни. В офицерском государстве барона унижаются, воруют, лгут, торгуют честью и хлебом, отнимая его у голодных детишек, так отчего же уступать тем, кто это государство поддерживает и это все делает! Да ни за что! «Сидеть! — сказала себе Катя. — И плевать на все!..»
Пока неказистый с виду отец Спасский, одетый не в рясу, а в штатский пиджак, под которым видна была синяя косоворотка, говорил с трибуны, соседка Кати что-то нашептывала сидевшему по другую ее руку, справа, дородному мужчине в золотом пенсне и белоснежном кителе.
О, если бы Катя знала, кто он!
Отец Спасский тем временем тоненьким голоском тянул свое. Он вроде бы защищал, а не обвинял.
Он говорил, что интеллигенция русская страдала в прошлом от атеизма и в том причина всех бед.
— Отсюда, — доказывал отец Спасский, — катастрофа, постигшая Россию. Ибо, господа, когда рушатся надежды, возлагаемые на формы правления, когда спасение и успокоение не происходит после социальных реформ, когда человек, забывая бога, не знает, зачем и как он дальше будет жить, то тут спасти может только вера, только животворящий дух!..
В зале раздались хлопки. Катя, и тут не удержавшись, произнесла свое задорно-протестующее:
— Хи-хи!..
Дородный мужчина, сидевший по ту сторону соседки Кати, сердито буркнул:
— Это еще что такое? Цыть!
Поскольку оп непосредственно к Кате не обратился, даже головы к ней не повернул, Катя сочла нужным спросить:
— Кому это вы цыкаете?
— Вам, вам!
— А по какому праву? Ведь и я могу сказать вам «цыть». Подумаешь, барин!
Это уже пахло ссорой. С ближних кресел, спереди, сзади и с боков, послышалось:
— Тихо, тихо, девушка, что вы?
Обращались все почему-то только к Кате и сердито смотрели на нее, а дородному господину, к ее великому возмущению, заискивающе улыбались. Теперь Катя уже кипела.
А со сцены все звучал голос отца Спасского:
— Виновата в том, что народ, потеряв бога, выступил в образе зверя, пе только интеллигенция, но и сама церковь. И для того чтобы воскресить, так сказать, живой труп России и спасти ее, прежде всего нужны не какие-то новые формы правления, вроде республики или чего-то там еще, а возрождение духа!..
В «Заре России» завтра утром будет написано, что речь отца Спасского произвела глубокое впечатление на публику и ей аплодировал сам генерал Климович, тоже присутствовавший в зале Морского собрания.
После речей защиты судья объявил перерыв. Зал ожил, зашумел, многие пустились к выходам в фойе. Катя не сдвинулась с места, пока ее соседка с лорнетом и дородный мужчина в белоснежном кителе не оставили своих кресел. Когда в толпе сгрудившихся у дверей, ведших в фойе, исчезли наконец ненавистные Кате фигуры, она с торжествующим вздохом облегчения тоже поднялась.
К ней уже спешили отец и Леша.
— Катенька, родная ты моя девочка, — с волнением начал Иннокентий Павлович, — да знаешь ли ты, кто сидел рядом с тобой? Климович с супругой! Сам Климович! Главный жандарм Крыма. Ты ничего особенного при них не говорила, доченька?
Леша влюбленно впился в раскрасневшееся лицо Кати.
Негодование залило влажным искрящимся блеском ее глаза, ей было жарко, на носике выступили крошечные капельки пота. Она стала доставать из сумочки платочек, и рука у нее заметно дрожала. Слова отца заставили ее осознать опасность, которой она сама себя подвергала, но в растерянность она не впала. Сжала в кулаке платочек, повела плечом и проговорила:
— Свят, свят, дорогие мои! — И перекрестилась. — Ну, пускай это был Климович, пускай хоть сам черт-дьявол! Что мне до этого? О господи! Какое это может иметь значение?
Иннокентий Павлович был бледен. Один Леша весело ухмылялся и, казалось, целиком разделял ухарское настроение Кати.
— Айда в буфет, — предложил он и галантно взял под руку Катю. — Лимонаду хотите? Прохладительного сейчас хорошо выпить. Освежает и бодрит!
Катя благодарно улыбнулась Леше: его немного претившая Кате бравурная разухабистость была сейчас мила ей, и духовно он казался даже ближе, чем отец, который шагал позади с растерянным видом и что-то про себя бормотал.
А Катя давно заметила: он часто разговаривает сам с собой. Все бормочет, бормочет.
— Папа, — вдруг резко обернулась Катя к отцу, — извини, но если хочешь, чтоб я не перестала тебя уважать, то не дрожи так перед всеми.
— Что ты, доченька, говоришь? — испуганно отшатнулся он, как от удара. — Ты подумай!..
В фойе стоял веселый гам. Хлопали пробки, звенели стаканы. Нарядно одетые дамы, не стесняясь, пробивались локтями к буфетным стойкам, а кавалеров своих вели как бы на буксире за собой. Тут же, у стойки, принимались пить и жевать. Сейчас стало заметно, что тут много мужчин во фраках и офицерских мундирах.