Презумпция вины - Анна Бабина
Завывания в трубе становятся громче.
«И вострубили в трубы, народ восклицал громким голосом, и от этого обрушилась стена до основания, и войско вошло в город, и взяли город».
К обеду никто не притрагивается.
Красный луч лопается внутри стеклянной сахарницы, и капли разлетаются по всей кухне.
В сумерках стучат у ворот. «Кого еще несет?» Светлов бы стучать не стал, это точно. Лиза приоткрывает тяжелую створку и видит участкового Петра Федоровича. В полинялом ватнике поверх форменной одежды он кажется еще круглее, и она не сразу узнает его.
– Пфуй, не проехать, всю ночь снег шел. Машину бросил на окружной, – бурчит он вместо приветствия, а потом, словно спохватившись, уже в сенях спрашивает: – Войти можно?
– Ой, Петр Федорович, здравствуйте, – частит Ксения. – Чайку? Мы как раз собирались.
– Не до чаю, Ксения, не до чаю, – мнется участковый.
– За пьянку, что ли, мой загремел?
Ксения умеет подстраиваться под собеседника. Секунда – и вот она уже заправская деревенская баба. «Мой». Лизу передергивает, она уходит на кухню и там садится в самый темный угол.
Улыбка делает ссадины на лице Ксении заметнее. Петр Федорович качает головой:
– Сильно он вчера нагрузился?
– Да, в дрезину. Уехал куда-то посреди ночи. Как видите, пыталась удержать – получила.
– Ладно, что вокруг да около ходить, – неожиданно зло говорит участковый, – в карьере Светлов. Доездился, прости Господи, – и добавляет тихо, чтобы Лиза не услышала: – Погиб он, Ксюш.
Но Лиза слышит, слышит. Не она даже, а грозное существо внутри. Она вскидывается, как лезвие на пружине. Ее как будто выключают в кухне и включают в коридоре – незаметная, неслышная, белые косы бьются за спиной.
Улыбка Ксении гаснет, лицо превращается в скорбную маску, но Лиза – только она! – успевает заметить, как на секунду, одну секунду, мелькает странное выражение…
Его не перепутаешь.
Она довольна.
Довольна.
Не рада случайности, а довольна – собой.
Собой?
А потом вместо черноты из глаз Ксении брызжут слезы.
– Надо опознавать, Ксюша, – мягко говорит участковый.
Он снимает с крючка ватник и набрасывает ей на плечи:
– Застегнись, там мороз.
Лиза бросается подавать валенки. Под ними остаются влажные следы, но в суете и полумраке сеней их никто не замечает. Никто ли? Ксения смотрит на нее в упор.
Скрипит половица.
Воет в трубе.
Тваррррррр.
Чернота, выплескиваясь из их глаз, затопляет дом.
– Я скоро, – Ксения клюет дочь в ухо холодными губами.
В совершенной черноте, которая теперь не кажется страшной, Лиза допивает остывший чай, машинально ополаскивает кружку и поднимается наверх. Дом умолкает, мирно сопит Динка.
Светлов в карьере. В песчаном карьере.
Фонарь над крыльцом очерчивает желтый круг посреди заваленного снегом двора. В окно видны баня, огород, высокий забор, а за ним – непроглядная тьма, в которой прячется зубчатый лес.
Он был пьян и съехал с дороги в карьер.
Еще и пару сигнальных столбиков сшиб – под снегом они совсем не видны, эти низенькие черно-белые столбики, похожие на сморчки.
Она не знает, куда он ездил.
Ночью шел снег и занес все следы.
Динка рыдает.
Лиза украдкой трет мокрым пальцем глаза, чтобы покраснели.
Ксения плачет сама.
Участковый говорит: «Горе-то какое, господи».
Ксения плачет горше.
Ксюха-непруха, вокруг которой все мрут.
Староуральск, 2011
Не квартира, а костюм с чужого плеча. Тут жмет, здесь тянет, и в целом в ней неудобно. Поскорее бы снять, да не снимешь теперь, она не съемная.
Места мало, вещей много.
В окне монотонный бетон, убогая детская площадка и неаппетитная каша газона. Под качелями лужа, вокруг горки лужа. Десятилетняя Динка гулять не хочет, упирается, кривит ротик: «В лес хочу-у-у». В школе, правда, ей понравилось. Подружек завела, в отличницы пробивается.
Лизка отходила две недели в школу и сказала твердо: больше не пойду, хоть под поезд бросайте.
Ксения поковыляла к директрисе.
Недовольный охранник не хотел ее пускать, ощупывал взглядом старушечью куртку, волосы с ранней сединой. Наконец, допустили до директрисы, как до августейшей особы. В кабинете у Ксении в глазах зарябило: кубки из поддельного золота, грамоты, фотографии, и на фоне всего этого великолепия – худенькая остроносая гестаповка.
– Вот они, плоды вашего семейного обучения, – закатила она глаза. – Не ребенок у вас, а звереныш. Маугли. Выпускной класс! Как только довели до такого? По-хорошему мне бы в опеку сообщить надо.
Ксения стояла перед ней, как царевич Алексей на картине Ге; сесть ей не предложили. Комкала в руках старые трикотажные перчаточки, изучала пол – тоже в клетку, кстати, как на картине.
Звереныш! У звереныша мать – зверь.
– В опеку? Это славно, что в опеку. – И зашипела, выдвинув голову вперед, как кобра: – Вас с людьми нормально разговаривать не учили? Думаете, если не состоятельная, то об меня ноги вытирать можно? Я не овца бессловесная. Лизу я из школы заберу, но если вдруг, не дай бог, куда-нибудь на меня поступит какая-нибудь «телега» – я добьюсь, чтобы вас направили работать в школу для малолетних преступников. Я могу. Я все могу. Это вы меня еще плохо знаете, ясно? – И вышла, пока страх не попал в дыхательное горло.
Ждала пару недель теток из опеки, драила полы, готовилась держать осаду. Никто не пришел.
На работу Ксению не брали. «Какой у вас стаж? А почему столько не работали? Извините за прямоту, вы что, пьете?» Она покрасила волосы, купила косметику и приличный костюм, но и это не спасло.
«Мы вам перезвоним», – очередной рот растянулся в вежливой равнодушной ухмылке. Разумеется, не перезвонили.
Изжеванная, как жвачка из детства, которую передавали от одной к другой пять девчонок, она тряслась в автобусе через весь город и думала с горькой иронией: «А что, если действительно начать пить? Я буду соответствовать их ожиданиям?»
В конце концов ее взяли в универсам. Целыми днями раскладываешь товар по полкам: разобранное выдвинуть, свежее закопать поглубже, брошенное покупателями в зале списать или вернуть на место. К вечеру дуреешь, хочется зажмуриться и никогда больше не видеть всей этой нарочитой упаковочной пестроты.
В паре с Ксенией работала узбечка Нафиса, вечно радостная, как ребенок.
– Ты красивая такая, Ксуша, – говорила, поглаживая ее по форменной жилетке, – и дочки у тебя красивые. Вас Аллах любит, значит.
Ксения рассказала ей про Светлова. Проворные ручки Нафисы, мелькавшие среди молочных бутылок, на секунду остановились. Она обернулась:
– Его Аллах наказал. Злых людей он всегда наказывает.
– Нет, Нафис, не всегда. Все несправедливо. Добрые люди много страдают.
– Страдают, – легко соглашалась Нафиса. – Такая жизнь. Кого Аллах любит, Ксуша, тому дает трудности.
Приходя домой, Ксения падала на диван и сидела с полчаса, спустив до колен джинсы и уставившись в одну точку – ею обычно служил глупый букет на обоях, чуть более розовый, чем остальные. Дина щебетала что-то про школу, Лиза все больше молчала.
Перед сном обязательно пили чай. Ксения крошила себе в чашку яблоко – бабушка Лида любила так делать. Одна из немногих привычек, которую она переняла с чугуевской стороны.
Дочери между собой почти не говорили.
– Мам, мам, мам, – колотила ее вопросами Динка. – Ты не слушаешь?
Лиза перед сном обнимала ее с недетским участием.
– Мам, – сказала она как-то, дыша из-за края одеяла свежестью зубной пасты, – а мы не можем поехать обратно в наш дом? Там было так просто.
Однажды вернувшись домой, Ксения замерла на пороге: дочери разговаривали на кухне. Диалог, даже спор. Слов не различить, только взволнованный голос Лизы и пронзительный Динкин.
Зазвенела посуда.
Дина заверещала:
– Я тебе не верю! Ты врешь!
Лиза вылетела в коридор, заткнув пальцами уши, и скрылась за дверью комнаты.
Динка ревела на кухне.
Они так и не признались, о чем говорили.
Никогда.
Часть 3
Средняя, Нина
Про аспирантуру первым заговорил Дима.
– Ты не думала о кандидатской? Хороший вариантик.
У Димы всегда были наготове «хорошие вариантики» – этим и спасались.
– Куда? – Нина подняла глаза от стопки распечаток. – Мне тридцатник скоро. Я универ семь лет назад окончила, не помню уже ничего.
– Самое время подумать об аспирантуре. Для женщины преподавание – прекрасная вещь.
Пальцы, длинные и тонкие, привычно порхали над клавиатурой – Дима, не спрашивая,