Михаил Загоскин - Рославлев, или Русские в 1812 году
– Перестанешь ли ты хмуриться, Мильсан? – сказал, допив свою чашку, краснощекой толстяк.
– Да чему прикажете мне радоваться? – отвечал безрукой офицер. – Не тому ли, что мне вместо головы оторвало руку?
– Ну, право, ты не француз! – продолжал толстой офицер, – всякая безделка опечалит тебя на несколько месяцев. Конечно, досадно, что отпилили твою левую руку; но зато у тебя осталась правая, а сверх того полторы тысячи франков пенсиона, который тебе следует…
– И за которым мне придется ехать в луну? – перервал Мильсан.
– Нет, не в луну, а в Париж. Император никогда не забывал награждать изувеченных на службе офицеров.
– Император! Да! ему теперь до этого; после проклятого сражения под Лейпцигом…
– Да что ты, Мильсан, веришь русским? – вскричал молодой кавалерист, – ведь теперь за них мороз не станет драться; а бедные немцы так привыкли от нас бегать, что им в голову не придет порядком схватиться – и с кем же?.. с самим императором! Русские нарочно выдумали это известие, чтоб мы скорей сдались, Ils sont malins ces barbares![149] Не правда ли, господин Папилью? – продолжал он, относясь к толстому офицеру. – Вы часто бываете у Раппа и должны знать лучше нашего…
– Да, – отвечал Папилью, – я и сегодня обедал у его превосходительства. Черт возьми, где он достал такого славного повара? Какой бивстекс сделал нам этот бездельник из лошадиного мяса!.. Поверите ли, господин Розенган…
– Не об этом речь, – перервал кавалерист, – что говорит генерал о лейпцигском сражении?
– Он говорит, что это может быть неправда, и велел даже взять под арест флорентийского купца, который дней пять тому назад рассказывал здесь с такими подробностями об этом деле.
– Как! Вот этого чудака, который ходил со мною на Бишефсберг для того только, чтоб посмотреть, как русские действуют против наших батарей?
– Да, его.
– Эх, жаль! он презабавный оригинал. Мы, кажется, с Шамбюром не трусы; но недолго пробыли на верхней батарее, которую, можно сказать, осыпало неприятельскими ядрами, а этот чудак расположился на ней, как дома; закурил трубку и пустился в такие разговоры с нашими артиллеристами, что они рты разинули, и что всего забавнее – рассердился страх на русских, и знаете ли за что?.. За то, что они мало делают нам вреда и не стреляют по нашим батареям навесными выстрелами. Шамбюр, у которого голова также немножко наизнанку, без памяти от этого оригинала и старался всячески завербовать его в свою адскую роту; но господин купец отвечал ему преважно: что он мирный гражданин, что это не его дело, что у него в отечестве жена и дети; принялся нам изъяснять, в чем состоят обязанности отца семейства, как он должен беречь себя, дорожить своею жизнию, и кончил тем, что пошел опять на батарею смотреть, как летают русские бомбы.
– А знаете ли, – сказал толстый офицер, – что этот храбрец очень подозрителен? Кроме одного здешнего купца Сандерса, никто его не знает, и генерал Рапп стал было сомневаться, точно ли он итальянской купец; но когда его привели при мне к генералу, то все ответы его были так ясны, так положительны; он стал говорить с одним итальянским офицером таким чистым флорентийским наречием, описал ему с такою подробностию свой дом и родственные свои связи, что добрый Рапп решился было выпустить его из-под ареста; но генерал Дерикур пошептал ему что-то на ухо, и купца отвели опять в тюрьму.
– Жаль, если надобно будет его расстрелять, – сказал кавалерийской офицер.
Вдруг раздался ужасный треск; брошенная из траншей бомба упала на кровлю дома; черепицы, как дождь, посыпались на улицу. Пробив три верхние этажа, бомба упала на потолок той комнаты, где беседовали офицеры. Через несколько секунд раздался оглушающий взрыв, от которого, казалось, весь дом поколебался на своем основании.
– Гер Иезус! – закричала мадам.
– Проклятые русские! – сказал кавалерийской офицер, стряхивая с себя мелкие куски штукатурки, которые падали ему на голову. – Пора унять этих варваров!
– Тише, Розенган! – шепнул Мильсан, – зачем оскорблять этого пленного офицера?
Кавалерист оборотился к окну, подле которого сидел молодой человек в серой шинели; казалось, взрыв бомбы нимало его не потревожил. Задумчивый и неподвижный взор его был устремлен по-прежнему на одну из стен комнаты, но, по-видимому, он вовсе не рассматривал повешенного на ней портрета Фридерика Великого.
– Что вы так задумались? – спросил его кавалерийской офицер. – Не хотите ли, господин Рас… Рос… Рис… pardon!.. никак не могу выговорить вашего имени; не хотите ли выпить с нами чашку кофею?
– Да, да, monsieur Росавлев, – подхватил толстый Папилью, – милости просим к нам поближе.
Рославлев отвечал учтивым поклоном на приглашение офицеров, но остался на прежнем месте.
– Мне кажется, он мог бы быть повежливее, – сказал вполголоса и с досадою кавалерист, – когда мы делаем ему честь… l'impertinent![150]
– Фи, Розенган! – перервал безрукой офицер, – как тебе не стыдно! Надобно уважать несчастие во всяком, а особливо в пленном неприятеле. Неужели ты не чувствуешь, как ему тяжело слушать наши разговоры; а особливо, когда ты примешься описывать бессмертные подвиги императорской гвардии? Вчера он побледнел, слушая твой красноречивый рассказ о нашем переходе через Березину. По твоим словам, на каждого французского гренадера было по целому полку русских солдат. Послушай, Розенган! когда дело идет о нашей национальной славе, то ты настоящий гасконец. Конечно, нам весело тебя слушать; а каково ему?
– А, Рено! bonjour, mon ami! – закричал Папилью, идя навстречу к жандармскому офицеру, который вошел в кофейную лавку. – Ну, нет ли чего-нибудь новенького?
– Покамест ничего, – отвечал жандарм, окинув беглым взором всю комнату. – А! он здесь, – продолжал Рено, увидев Рославлева. – Ведь, кажется, этот пленный офицер говорит по-французски?
– Да! – отвечал Папилью, – так что ж?
– А вот что: мне дано не слишком приятное поручение – я должен отвести его в тюрьму.
– В тюрьму? за что?
– По городу распространились очень невыгодные для нас слухи; говорят, что большая армия совершенно истреблена. Это может сделать весьма дурное впечатление на весь гарнизон.
– Да что ж общего между этим ложным известием и этим пленным офицером?
– Его превосходительство генерал Рапп уверен, что эти слухи распространяют пленные офицеры; а как всего вероятнее, что те из них, которые говорят по-французски, имеют к этому более способов…
– А, понимаю! Впрочем, кажется, этого пленного офицера нельзя упрекнуть в многоречии: он почти всегда молчит.
– Быть может, но я должен отвести его в тюрьму. Впрочем, на это есть и другие причины, – прибавил жандарм значительным голосом.
– Право? не можете ли вы мне сказать?
– Вот изволите видеть: это небольшая хитрость, придуманная генералом Дерикуром; и признаюсь – выдумка прекрасная! Она сделала бы честь не только начальнику штаба, но даже и нашему брату жандарму. Вы знаете, что по приказанию Раппа сидит теперь в тюрьме какой-то флорентийский купец; не знаю почему, генерал Дерикур подозревает, что он русской шпион. Чтоб как-нибудь увериться в этом, он придумай запереть вместе с ним этого пленного офицера, а мне приказал подслушивать их разговоры. Если купец действительно русской, то не может быть, чтоб у него не вырвалось в течение нескольких часов слова два или три русских. Желание поговорить на своем природном языке так натурально; а сверх того, ему в голову не придет, что в одном углу тюрьмы сделано отверстие вроде Дионисьева уха и что каждое их слово, даже шепотом сказанное, будет явственно слышно в другой комнате.
– Вот что? Ну, в самом деле прекрасная выдумка! Я всегда замечал в этом Дерикуре необычайные способности; однако ж не говорите ничего нашим молодым людям; рубиться с неприятелем, брать батареи – это их дело; а всякая хитрость, как бы умно она ни была придумана, кажется им недостойною храброго офицера. Чего доброго, пожалуй, они скажут, что за эту прекрасную выдумку надобно произвесть Дерикура в полицейские комиссары.
– Неужели? Знаете ли, что это отзывается каким-то либерализмом, который совершенно противен духу нашего правления, и если император не возьмет самых строгих мер…
– Император! Да известно ли вам, как эти господа о нем поговаривают? Конечно, они и теперь готовы за него и в огонь и в воду; но, признаюсь, я уж давно не замечаю в них этой безусловной покорности, этого всегдашнего удивления к каждому его действию. Представьте себе: они даже осмеливаются иногда осуждать его распоряжения. Вот несколько дней тому назад один из них – я не назову его: я не доносчик – имел дерзость сказать вслух, что император дурно сделал, ввезя в Россию на несколько миллионов фальшивых ассигнаций, и что никакие политические причины не могут оправдать поступка, за который во всех благоустроенных государствах вешают и ссылают на галеры.