Мальчики - Дина Ильинична Рубина
Но признаться в этом себе было невозможно, а отсиживаться дома, уныло разглядывая заснеженный двор, или, что гораздо хуже, выйти и топтаться там в снегу, вылепливая брюхо какому-нибудь жалкому снеговику… было уже верхом идиотства. «Агаша! – гремел Макароныч, – вон Кигзоны идут кататься. В чём мать годила!»
И я шёл кататься…
Коньки приходилось привязывать к ботинкам шпагатом или брезентовыми шлейками. А ботинки были не ботинки, а войлочное пенсионерское позорище – в народе назывались «прощай, молодость!». Стойкое зимнее воспоминание: стужу задницу на каменном бордюре Кутума, завязываю узелки стынущими пальцами.
Наконец родители сжалились, купили мне «снегурки», уже приклёпанные к ботинкам. Это тоже было чревато кошмаром: коньки я надевал дома и в них спускался с третьего этажа по всем нашим виражам: верандам, лестницам…
Цокая коньками, как копытцами, чувствуя себя долбаным козлом, ковылял через дорогу, спускался по отлогому спуску к Кутуму, мешком переваливался через бордюр и уже по льду, сильно припорошённому снегом, мчался (едва тащился, только бы не грохнуться!) под мост. Катались под пешеходным мостом, что напротив Дворца пионеров, – под мостом снегу было меньше, его выдувало сквозными ветрами. И вот, наконец, я на льду, ноги разъезжаются, на мне дурацкое длинное пальто, на голове ушанка, обжигающий ветер в харю… Не дай бог свалиться, ибо вставать потом с карачек – отдельный унизительный аттракцион.
Подкатываю к мосту. Там уже снег раскатали, катиться проще. Лёд неровный, побитый коньками, какого хрена я высовываюсь из дому на этот позор? Но все катаются, значит, и я должен. Должен! Не торчать же в пустом дворе. Ребята все на Кутуме или на Лебединке, где и вовсе кошмар. Народу там – не протолкнуться. Это уж не катанье, а втыканье какое-то, не в одного воткнёшься, так в другого. На Кутуме хотя бы просторно, есть где разъехаться, река широкая, Кирзоны вензеля коньками выписывают, черти вёрткие…
Короче: вот ты на льду, и первым делом – куда ехать? Ну, покатил в сторону водонапорной станции и думаешь: «На хрена я туда еду, что там забыл?» Разворачиваешься, катишь назад, и опять те же страдания юного Вертера: «Ну вот, обратно еду… а в чём смысл?»
В общем, не любил я это занятие, как и спорт вообще. Не любил и не люблю. Порой комплименты получаю – мол, как прекрасно вы для своего возраста сохранились: ни живота, ни лишнего веса, такой подтянутый-моложавый. Сразу видно, следите за собой, – небось в спортзалах и в бассейнах пропадаете? Я кисло улыбаюсь… Не скажешь ведь человеку, тем более даме: какие там спортзалы! Я курю как паровоз, за бутылку продамся любой из разведок, полжизни (потрёпанный обольстивец!) потратил на то, чтобы увести у лучшего друга его (и мою) любимую женщину, а она со мной как была, так и осталась несчастна…
А рост мой, ширина плеч, отсутствие брюха и тройного подбородка, лихие кудри, прущие во все стороны, как садовая изгородь… – это просто благоприятная наследственность, дедова стать, бесплатные гены. Видимо, и проживу долго, если не сопьюсь до цирроза…
Словом, зима, зима… Зима, как преддверье весны и свободы.
К концу марта уже бывало тепло, а со второй половины апреля все улицы, парки и дворы заполоняла сирень своим нестерпимым фарфоровым сиянием и летучими душистыми облаками. Воздух улиц, дворов и парков был пропитан апрелем на сиреневой подкладке.
Когда впервые, вслед за другом Жоркой, я пролез в дыру в заборе бывшего сада «Богемия», всё вокруг было охвачено пышнотелым сиреневым буйством… И до сих пор при воспоминании о лепрозории на Паробичевом бугре перед моими глазами – цветущая сирень, а в голове – те самые строчки на тот самый мотив:
А в городе том сад,
Всё травы да цветы.
Гуляют там животные
Невиданной красы…
* * *
Короче, таинственный Жоркин покровитель и наставник замкнуто жил за синими ставнями и синей дверью у нас под боком, в Горелом доме, но вся его рабочая-мастеровая жизнь, как выяснилось, протекала в НИИ лепры, в отдельном бревенчатом жилище, которое он тоже превратил в неприступную цитадель. Никого не пускал дальше комнатки-прихожей метров в 10, принимая там всех институтских заказчиков и просителей с их срочными техническими нуждами, мольбами и жалобами. Стояли там кресло, пара табуретов и стол – всё очень простое, пошарпанное, не вызывавшее ни малейшего вопроса.
Из «приёмной», как сам Торопирен её именовал, внутрь дома вела всегда заботливо прикрытая дверь, за которой открывалась сама мастерская – и вот это было уникальное пространство. Сейчас такой жилой ангар назвали бы лофтом: Цезарь Адамыч убрал все перемычки и внутренние стены, подпёр высокую крышу четырьмя брёвнами, – получилось просторное рабочее поле, уставленное столами, стеллажами и тумбами, ящики которых были заполнены всевозможными инструментами.
В одном углу ангара стоял за ширмой грубо сбитый деревянный топчан «на всякий пожарный, если работа срочная, а домой отлучаться жаль»; в другом углу, огороженном деревянными перилами, железная лесенка вела в подвал, такая узкая, что спускаться по ней надо было боком. И вот этот подвал уж точно закрыт был для всех. Спускаешься ступенек на семь, упираешься в железную дверь. «На ней замок, по виду простой амбарный, но открыть его, – говорил Жорка, – замучаешься до смерти и ни за что не откроешь». «И ты тоже там не был?» – спросил я, понизив голос. «Пока нет», – ответил он почему-то шёпотом.
Нигде и никогда, включая специализированные магазины где-нибудь в Тель-Авиве или Лондоне, я не видал столь полного и разнообразного подбора уникальных инструментов, многие из которых сделал сам мастер. Казалось, тут был собран весь многовековой итог деятельности инженерно-инструментальной мысли человеческого ума. Однажды Жорка, с позволения и в присутствии Цезаря Адамыча, демонстрировал мне богатство этих закромов, поочерёдно выдвигая железные ящики в стеллажах, называя каждый инструмент и поясняя его функции и задачи. Всего, разумеется, не помню, хотя на память не жаловался никогда, тем более в юности, – просто был ошеломлён и озадачен многообразием этого арсенала.
Помню десятки напильников, наборы свёрл, плашки и метчики для нарезки резьб, разнообразные пинцеты, зажимы, типа медицинских, дремлер (нечто вроде бормашины) с наборами насадок; несколько наковален, от крошечных до больших, размером с чемодан; десятки молотков, молоточков, пил и ножовок. В отдельном стеллаже хранились различные устройства для пайки и сварки: паяльники, ацетиленово-кислородная горелка, сверлильный станок… А у дальней стены на двух широких верстаках стояли токарный и фрезерный станки.
Отдельный