Охота на Церковь - Наталья Валерьевна Иртенина
– Да я и сама… теперь понимаю. Сергей Петрович не такой. Он не мог!
Морозов взял себя в руки. Учительница была ему неприятна до отвращения, но винить ее в чем-то было глупо. Особенно в дурости и трусости. Или в низости. Кусая губы, он досчитал в уме до десяти. Она просто несчастная деваха, каких на свете много. Комсомольский значок на груди ума и счастья, тем паче совести не прибавляет.
– А от меня-то вы чего хотите?
– Мне нельзя было все это вам говорить, я дала в НКВД подписку о неразглашении, но… Вы же пишете статьи в газету? – Виноватый взор карих глаз пополнился искрой отчаянной надежды. – Напишите про это!
– Про что? – изумился Морозов.
– Про перегибы! – секунду подумав, выпалила учительница. – Это же перегибы! Лес рубят – щепки летят. Врагов искореняют, и невиновные под руку попадают. Сам Сталин писал в газетах про перегибы на местах… Ну статья такая была, когда колхозы создавали, «Головокружение от успехов»! Это же ошибка, Сергей Петрович никакой не бандит и не диверсант. И Верещака тоже. У Верещаки горб на спине и зрение слабое, очки с толстыми стеклами, он их разбить боится, потому что других не достанешь, какой из него повстанец? Вы напишите статью! Ее все прочитают и там разберутся, что арестовали не тех…
Морозов с жалостью и оторопью смотрел на нее, из несчастной вдруг ставшую вдохновенной. Как на блаженную дурочку. Даже объяснять ничего не хотелось.
– А почему вы сами, Алевтина Савельевна, не напишете про это? Вы комсомолка, учительница, общественная активистка. Вы озабочены происходящим на ваших глазах чудовищным недоразумением и сигнализируете через газету в райком, обком и профсоюз, – четко разделяя слова, втолковывал он ей. – Зачем вы пришли с вашей просьбой ко мне, кулацкому последышу, человеку с нечистым происхождением, которого вы в любой другой ситуации записали бы во враги?
– Но я… – Подозерова снова опустила голову и чуть слышно проговорила: – Мне не поверят. Скажут, что я выгораживаю сожителя. Следователь мне так и сказал: если не подпишу, меня тоже арестуют… как сожительницу и сообщницу. А вы… вы умеете. Я читала в газете ваши статьи, Николай…
– Алексеевич, – подсказал Морозов. – Даже если б я согласился на вашу просьбу, такой материал все равно не напечатают.
– Почему?
Он не ответил.
– Так вы не напишете? – сделала она последнюю попытку вымолить у него несуразное.
Снова не дождавшись ответа, Алевтина Савельевна понуро побрела по дорожке, испятнанной жухлыми листьями, в обратную сторону.
17
Иногда на Морозова накатывало злое, беспокойное желание забрать свои документы из института журналистики и навсегда расстаться с мечтой запечатлевать мимолетные картинки жизни в летучих газетных очерках. Сложить все свои словесные наброски, чернильные зарисовки, литературные эскизы в портфель для хождения в редакцию и закинуть с глаз долой на чердак – до иных времен. В том срезе жизни, который зовется миром журналистики, где обитают мастера и подмастерья пишущих машинок, редакторы газет, репортеры и фотокоры, Морозов ощущал себя вороной-альбиносом, да еще и с подбитым крылом. Он видел своих однокашников-заочников на экзаменационной сессии в Горьком, за две недели выпил с ними не одну бутылку водки и портвейна. Половина из них была взрослыми, устроенными в жизни мужиками за тридцать, но ни с кого из них он не хотел набросать даже скупой, в несколько строчек, портрет. Они были безликие, бесцветные, гладко обтесанные диалектическим материализмом и генеральной линией партии, без единой шероховатости, точно деревянные болванки, из которых делают одинаковые игрушки. Время от времени он общался с двумя штатными репортерами «Муромского рабочего», которым изредка перепадало от главреда счастье писать для газеты передовицу. Они черкали для главного печатного органа района статейки об ударниках производства, о партийных собраниях, о колхозных надоях и посевах, о троцкистах-вредителях в животноводстве, о попах, жирующих на кровные копейки трудящихся, и о прочих врагах, происками которых полнилась советская жизнь.
Морозову не хотелось вживаться в этот серый, плоский мир, расцвеченный лишь ненатуральной бодростью, с какой советскому журналисту полагалось писать о героических экспедициях летчиков и полярников, парадах физкультурников и стахановском энтузиазме рабочих масс под марши Дунаевского. И сдобренный ненатуральной же ненавистью, какую советскому журналисту по штатному расписанию полагалось изливать на страницах газет в адрес врагов народа, троцкистских гиен и шакалов мирового капитализма, требуя для них смерти и ничего, кроме смерти. Своей невеселой и небодрой, чаще всего хмурой физиономией Морозов вносил ноту диссонанса в круг своих газетных знакомых, зарабатывавших себе на хлеб с колбасой враньем о жизни, которая с каждым днем становится лучше и веселей. И сам же ощущал, как его печально волочащееся по земле сломанное белое воронье крыло в шумливой журналистской стае становится явлением совершенно неприличным, как неприличен гроб с покойником на свадьбе.
Но этой ночью Николай Морозов впервые за долгое время почувствовал счастье. Горькое и негромкое, выстраданное, в душевной муке рожденное счастье говорить хмурую правду во времена бодрого вранья. Остроты и терпкости этому счастью придавало осознание, что оно могло стать последним в его судьбе. Более того, оно могло поставить точку на всем, включая саму его жизнь. Но единожды испытанное, оно того стоило.
– Ты посоветовалась со своим Серафимом?
Всего несколько дней, как Женя вышла из отпуска, вернулась в Муром после странного паломничества в деревню, где жили давно изгнанные из закрытого Дивеевского монастыря монахини. Он узнал в диспансере, когда у нее дежурство, и подъехал на своей полуторке к дому Шмитов за пару часов до того. Шмит-отец должен был быть на работе, и он был на работе. Явление Николая девушку обрадовало и смутило. Она усадила его пить иван-чай со сливами.
– Да. Посоветовалась, – медленно произнесла Женя.
– Что он тебе сказал? – Морозову не терпелось узнать, что и, главное, каким способом мог насоветовать юной девушке давно померший лесной отшельник, которого он видел в детстве на картинке – согнутый в три погибели старик, кормящий хлебом с руки медведя.
– Надо подождать. Не торопиться. Скоро все само устроится, – склонив голову вбок и задумавшись, ответила она.
Морозов собрал брови у переносицы.
– Как ты с ним разговаривала?
Он знал, что Женя лукавить неспособна. Но подозревал, что монашки со своим Серафимом могли заморочить ее.
– Молилась перед его образом.
– И что, слышала его голос? – допытывался парень.
– Нет, – улыбнулась Женя. – Но я поняла, что он хотел мне сказать.
С минуту, глотая чай и прикусывая сливы, он смотрел на нее молча.
– Ты стала какая-то другая, – подытожил Николай свое любование ею. – Совсем какая-то неземная стала. Ты же не пойдешь в монашки, как