Сергей Жигалов - Дар над бездной отчаяния
– Откуда вы узнали, что мою жену зовут Ксения? – в смятении спросил чиновник в спину отошедшего от него Распутина.
– Ну что скажешь? – Остановился тот перед посетителем в монашеском одеянии.
– На все прошения отказ пришёл. На тебя, отец Григорий, вся надёжа осталась.
– Расстригаетесь, опосля опять проситесь. Шатания в вере. Господа гневите. Не буду больше никому в глаза за тебя лезть!
– Оклеветали, напраслину возвели, – загундел монах.
– Если в тебе любовь есть – ложь не приблизится. Иди с Богом.
Дама в собольей накидке у окна под взглядом Распутина занялась румянцем. Сплетая пальцы со вспыхивающими кольцами, зашептала нервно и сбивчиво: «Муж подозрениями мучит… выйти из положения. Ваше слово святое…».
– Я раз на вокзале с одним монахом чай пил, – перебил её Григорий Ефимович. – Он всё мне: «святой, святой», а у самого за ножкой стола бутылка с вином спрятана, – ударил кулаком в раму. – Допытываешься, а у самой под столом бутылка с вином. От меня на свидание с судариком своим собралась…
Дама, запылав лицом под вуалью, выбежала из приёмной. На полу у окна шмотком пены белела оброненная ею перчатка.
Гриша стоял, привалясь спиной к стене, оглушённый всем, что видел и слышал. Всем существом он ощущал силу, исходившую от Распутина. Эта магнетическая сила разливалась по приёмной, будоражила людей.
– Ты, родная моя, не унывай, – ласково говорил тем временем Григорий Ефимович, склоняясь над старухой с заячьей губой. – Уныние – грех. Скорби – чертог Божий. Они ведут к истинной любви. Поверь мне: твой трудный час на земле – сладкая минута на небе. И Христос, милая, страдал, и при кресте тяжела была минута. И крест Его остался на любящих Его. Молись и радуйся, милая, что не оставил Господь тебя скорбями. Будет тебе утешение…
И тут Распутин заметил стоявшего у стены Григория, бросился к нему, пал перед ним на колени, поцеловал троекратно.
– Вот ты какой, ладный да складный. Милота ты моя светлая, – приговаривал он ласково.
– Чудак ты, право, как на Пасху целуешься, – засмеялся Гриша, удивлённый и смущённый радостью Распутина.
– Любить друг дружку братской любовью Господь заповедовал ныне и присно и во веки веков. – Григорий Ефимович встал с колен, крикнул – Акилина, стол нам накрой. Гость к нам светлый приехал, – повёл глазами на окаменевшего Стёпку, тоже расцеловал. – А ты, братец, из какого сословия происходишь?
– Сирота я, без отца-матери. В цирке вырос. – Стёпка расстегнул полы пальто. – Сваришься тут у вас от жарыни.
– Жар костей не ломит. Верно сделал, что из скоморохов в услужение к нему ушёл, – Распутин опять повернулся к Григорию. – Пойдём в кибинет. Берись.
Ловко подхватил Гришу, вместе со Стёпкой занесли его в кабинет. Это была просторная комната с большим круглым столом посередине. На нём стоял большой медный самовар. В его начищенных боках отражался букет живых красных и белых роз. У стола стулья и кресла, обитые дешёвой тканью. У стены под окном темнел длинный кожаный диван. Налево у двери на узорной подставке телефон, рядом бумага с длинным списком абонентов.
– Несусветно люблю розы. Запах от них, как в раю, – увидев, что Григорий обратил на цветы при стальное внимание, сказал Распутин. – Великое дело ты сотворил – портрет государя и всей семьи написал. Лики будто святых изобразил. Далеко вперёд видишь, брат. Поразил ты своей картиной меня, тёзка, до самых печёнок поразил.
Наследника болезнь в чертах лица произвёл. И государя, помазанника Божьего, изобразил во всей его любви народной и значении. Аристократия, она ведь глядит на Него, как равного себе. Теми же мерками меряет. Григорий видел, как старец, говоря о государе, разом преобразился, его голос налился силой, зазвенел.
– Он предстатель перед Господом за весь наш народушко, за всех христиан. Молитвенник за землю русскую. Могучий самодержец, защититель Православия и Божьей правды на земле. А они его всяко шпыняют, карикатурами осмеивают. Тьфу! – Распутин, забыв, что звал пить чай, в волнении вставал с дивана, ходил, опять садился рядом с Григорием. – У них руки чешутся воевать. Все эти аристократы, революционеры спят и видят войну. У нас своей земли много. Христос завещал мир. Лишать жизни, отнимать душу, Господом данную, кто дал право?
Страшный грех – война. Бездна, кровь и слёз море. А великий князь Николай Николаевич не понимает всей пагубы. Тяжко Божье наказанье, когда уже отнимет путь, – начало конца. Чего тебе, Акилина?
– Опять энтот чернобурый из газетки по проводу звонил, – вошла и встала у дверей женщина в зелёном платье. – Опять тебя костерил, грозили пропечатать. Я и кликать тебя не стала.
– Слыхал, Гриша? – Распутин дотронулся до его плеча. – Какой день по телефону злословят, грозят убить… Что мне смерть? Я её нисколько не боюсь. Буду рад, коли Господь прекратит мои земные муки. Лучше бы не от руки злодеев. Ну, это ладно. Это я вгорячах. На сердце скопилось. – Распутин улыбнулся. – Ты про себя расскажи, Божья душа, как сподобился такого дара? Ведь ты, Гриша, росточком обрублен, а образом велик… Мы бегаем, скачем, а ты выше нас. Мы в грехах, как в шелках, а ты чист. Он к тебе и подступиться боится, нечистый-то. Постой, в телефон дребезжат. Акилина! Акилина! – Не докричавшись, Григорий Ефимович, как показалось Григорию, с опаской взял чёрную, как коромысло с игрушечными ведёрками, штуку, прислонил к уху, и тут же лицо его сделалось испуганно-злым. – Меня-то паскудите, родных хоть не трожьте, они чем вам провинились, – выкрикнул он в чёрный кружок-ведёрко. Подтянул провод, приставил трубку к уху Григория. – Вот, послухай.
– …Мерзавец, мы поняли, это тебя газета разоблачила. Ты изнасиловал гимназистку ночью в парке, – услышал Григорий обжигавшие, будто брызги кипятка, слова. – Мы тебя поймаем и выложим, как хряка!..
Видя исказившееся лицо Григория, Распутин отнял от его уха трубку, бросил на рычажки.
– По десять раз на день трезвонят. Чего только не брешут. Бог им судья. И все за то, что отговариваю государя воевать.
Великий князь Николай Николаевич уж и санитарные поезда подготовил, и мобилизацию… Я пал перед государем на колени. Уж не знаю, откуда на язык слова пришли. Уговаривал не воевать. Прислушался он. А великий князь грозился меня за это повесить. Вон, по телефону, слыхал, убить грозятся. И знаю, убьют, отмучаюсь…
– Пошто на себя накликаешь? Бог не выдаст, свинья не съест, – ошарашенный угрозами из «коромысла», сказал Григорий.
– Эх, милый мой Гриша, запомни, что я тебе скажу. Меня убьют. Я уже не в живых. Но если меня убьют нанятые убийцы, русские крестьяне, мои братья, то государю некого опасаться, но, если убийство совершат царские родственники, то ни один из царской семьи, ни дети, – никто не проживёт дольше двух лет. Тогда братья восстанут на братьев и будут убивать друг друга.
– Отколь ты знаешь? – вытаращился на него Стёпка. – Страсти эдакие пророчишь.
– Есть на то мне, милый, Божеское указание. – буднично-просто сказал старец, как о деле, давно известном. Григорий во все глаза глядел на побледневшего Распутина, молчал, потрясённый[48].
9В то январское утро государь встал, по заведённому обычаю, в семь. Молился. Плавал в серебряном бассейне. Здесь же на круглом столике стоял приготовленный для него кувшин с молоком. Надев на мокрое озябшее тело халат, пил молоко. У него было спокойное, ровное настроение, какое бывает у здорового, живущего в ладу со своей совестью человека. Сердце не предвещало беды. Государь оделся в парадный мундир. Выслушал доклад министра двора и поехал из Царского Села в Петербург… Навстречу готовившейся ему погибели.
Каждый год, по традиции, государь-император участвовал в водосвятии на Иордани у Зимнего дворца. Всё было привычно. Архиепископ с клиром, хоругви, иконы. Вокруг румяные от мороза весёлые лица офицеров, свиты, гостей. Над всеми возвышалась фигура великого князя Николая Николаевича. Раскатывался его бас. Красное лицо говорило о том, что он уже приложился к фляжке с коньяком.
Выступило из-за туч солнце, засверкала заснеженная, в сугробах, Нева. Стрельнули голубыми лучами вырубленные из невского льда прозрачные кресты. Мягко засветились свежие доски помоста у проруби. Здесь, на просторе, ветер с морозом обжигал лица, насквозь пронизывал офицерские шинели. Сияя праздничным облачением, архиерей скорёхонько отслужил молебен и, встав на колени у края проруби, погрузил в воду большой серебряный крест. Когда он поднял его над головой, благословляя государя и всех собравшихся, капельки воды обратились в прозрачные горошины, и крест рассыпал золотые искры. Государь стянул с рук перчатки, опустился перед иорданью на одно колено и, зачерпнув пригоршней воду, омыл лицо.
– Вот и слава Богу, вот и на доброе здоровье, – играя улыбкой на румяных щеках, приговаривал архиерей. – Поздравляю с праздником, ваше царское величество!