Синий Цвет вечности - Борис Александрович Голлер
С Ростопчиной он уединился ненадолго за квадратным столиком… Он надеялся еще увидеть ее наедине… но разговора вовсе не получилось, тем более что к ним быстро подсел Андрей Карамзин — какие тут беседы? Мог бы и помедлить немного! Он считал, что она его поддразнивает Андреем. Так же, как она считала, что он дразнит ее вниманием к Софи Соллогуб.
Почему-то именно это виде´ние (они втроем за столиком в последний вечер Лермонтова у Карамзиных и, как оказалось, вообще в Петербурге) застряло в памяти многих. И, вспоминая тот вечер, говорили: «А помните их троих за столиком?» — о чем бы ни шла речь. Память человеческая так устроена, что всплывают случайные картины, но они почему-то самые важные.
Андрей тоже попытался рассказать теперь ему о встречах с Дантесом в Париже. Может, хотел, сообразно своим взглядам, как-то обелить его в глазах Лермонтова. Сказал, что жизнь богаче наших пристрастий или нашей ненависти к кому-то. Но Лермонтов дал понять, что эта тема больше не занимает его. Он даже обиделся немного… Зачем ему это подсовывают?
— Если он может спокойно жить — пусть живет! — сказал он раздраженно.
Карамзин сразу перевел разговор на другую тему:
— Моя сестра очень переживает ваш отъезд — ее просто не узнать… болеет душой, что ничего не вышло из всех попыток. Ее в том числе! Что даже отставки не случилось. Считает, что все это ужасно несправедливо!
Лермонтов не стал объяснять, что отставка была, пожалуй, единственное, на что он рассчитывал.
Жуковский подошел грустный и словно с извинением:
— Ничего не удалось! — он демонстративно, чтоб все видели (те, кто рядом, конечно), развел руками. — Мы еще будем стараться! Они не оставили нам времени для хлопот!
Это «они» в устах воспитателя наследника звучало даже вызывающе. Ведь Жуковский себя от «них» никогда не отделял. Даже в делах Пушкина.
— Но через два дня, — продолжил он, — будет помолвка наследника. Может быть, тогда… Наверняка будут еще милости. Известно уже, что Челищева и Апраксина прощают. И Лихарева!.. Вы, кажется, знали его?
— Мы ж были друзья, и его убили рядом со мной. Это сближает, согласитесь! Так что прощение чуть запоздало, — и кисло улыбнулся, чем расстроил Жуковского.
Тот старался вовсю — и не виноват, что ничего не вышло: кто-то мешает. Он же не мог сказать, что даже после гибели Пушкина ему государь говорил: «А почему я должен верить тебе?» Ему самому, Жуковскому, если и верят — то не до конца. Как не верили Пушкину. Как не верят Лермонтову (это уж точно!) — профессия такая! Кто объяснит им, что у поэзии своя формула бытия? Своя область жизни? Боже мой! Твоей лояльности и твоей преданности не доверяют лишь по твоей принадлежности к этой профессии. Жуковский это плохо понимал. Очень плохо. Он был смиренен. И виноват лишь в том, что поэт…
Антонина, дочь графа Блудова, министра внутренних дел, заверила Лермонтова, что отец постарается сделать что возможно.
— Это вряд ли окончательное решенье!.. — она была убеждена или просто так хотелось думать?
— Но наш журнал еще впереди! — обнадежил Соллогуб.
Всё равно, всё равно: Лермонтов уезжал, а он оставался с Надин — она же Софи! «Счастливого пути, г-н Лермонтов! Пусть он прочистит вашу голову в сфере…» и так далее — писал государь жене по прочтении «Героя нашего времени». Те, кто подходил к Лермонтову со своими пожеланиями, сожалениями, надеждами, этих слов не знали, разумеется. Но знали что-нибудь другое. Слышали.
Прекрасная Софи Соллогуб была неожиданна — пожалуй, неожиданней всех.
— Удивительные стихи! — те, что вы написали мне. Не знаю, заслуживаю ли я? Я когда-то не рассмотрела вас как следует, не поняла. Мне, должно быть, нужно винить себя за это! Я, кажется, и в прошлую встречу обидела вас! По поводу вашего взгляда, помните? Конечно, помните! — и затаились. Простите и за это! Мы живем в мире, где нельзя быть самой собой… Признайтесь, вы тоже страдаете от этого?
Что она хотела выразить? Только голос прошелестел и смолк. Остался мелодией — откуда-то свыше…
Екатерина Андреевна Карамзина, хозяйка дома (хотя в нем распоряжались теперь ее дети), усадила его подле себя и взяла его за руку.
— Мне остается лишь молиться за всех нас, чтоб мы увидели вас снова здесь!
За вашу бабушку прежде всего. Ей ваш отъезд, конечно, страшно тяжел. А для всех нас… Вы — самый большой поэт сегодня в России — да и на будущие времена, вероятно! Я понимаю в этом! Я знавала Пушкина еще лицеистом.
Ей хотелось рассказать, что Пушкин вызвал ее в свой последний день, чтоб она проводила его — именно она, а не кто другой… И что она не хотела бы думать, что это тоже последние проводы. Но кто говорит такие вещи? И она промолчала.
В конце вечера он сам подошел к Наталье Николаевне Пушкиной… Ему показалось, она ждала этого… Да и не мог не подойти.
— Спасибо, что вспомнили обо мне! — сказала она, протягивая руку и — пока он эту руку целовал: — Мы так часто встречались здесь, но в вас я видела тайну, трудную для меня. Ибо это была тайна вашего неприятия меня и вашего осуждения. Не спорьте! Я, должно быть, заслуживала. От человека, который написал такие стихи на смерть моего мужа, нельзя было ждать ничего иного!
— Я считаю вины только свои! — ответил он раздумчиво, но не резко. Почему-то ему хотелось продолжения разговора.
— Но, когда я слушала вас, мне очень часто казалось, что я слышу его!.. Не удивляйтесь, моего мужа. Да, потому что вы — единственный, кто остался на земли как бы после него… И остался во имя… того, для чего он жил. Я была молода и слишком много внимания уделяла всему внешнему. Своей красоте… Покуда не поняла, что это тоже проходит. Пройдет… а вот стихи мужа или ваши… И когда я только начала, верней, начинала понимать его — всё и кончилось!
Он мог бы сказать, что не слишком доволен тем, что его считают продолжением Пушкина. Хуже — его душеприказчиком на земли. У них разные пути, и чем дальше, тем всё больше определяется, насколько разные. Он пытается нести с собой небесную простоту, которая выше всякой сложности и бьет сильней всех метафор на свете. Но пред ним была