Синий Цвет вечности - Борис Александрович Голлер
— Танцы на площади!
Она спросила:
— Почему? — ибо была все-таки женщина, хоть и поэт в придачу.
— Потому что площадь Сенатская под нами, не чувствуете? — Он, шутя, даже чуть подпрыгнул на месте. — И нам никуда не деться от этого!
Он был русский человек и русский писатель. И от него требовалось умение заглянуть за горизонт. Он заглядывал порой.
Натанцевавшись, они ушли вместе с Додо, оставив Алексиса разбираться в хитросплетениях очередной измены легкомысленной Александрины.
— Нет, скоро и его терпенье иссякнет! — стал пророчествовать Лермонтов.
— Не каркайте! — остановила Додо. Он предложил ей пройтись чуть-чуть. Он въезжал два месяца назад в заснеженный город, а сейчас уже дышала весна. Не слишком сильное дыхание — но дышала!
Подошли к парапету у бывшего наплавного моста. Загляделись в темную, непонятную невскую воду. Волна накатывалась легко на ступеньки спуска.
Он прочитал стихи:
Минувших лет событий роковых
Волна следы смывала роковые…
— Что это? — спросила она.
— Одна поэма. Не кончил еще, да и допишу ли? Не знаю.
Михаил стал рассказывать подробности. Как здесь стояла пушка и била с моста по отступавшим по льду мятежникам.
— Но вы тогда были маленькой! — сказал он с небрежным уважением к старшим.
— И не такая маленькая! — возразила она. — И уж точно старше вас!
— Не хвалитесь! — сказал Михаил. — Все равно я много старше. Тут целые взводы уходили под лед!
— А вам кто рассказывал?
— Одоевский. Он был здесь, на этом месте. Кстати, он кузен Грибоедова! Только младший!..
Он повернулся лицом к площади, повернулась и она. И он еще показал ей, где стояло каре мятежного Московского полка и куда отступал Морской гвардейский экипаж. По Галерной улице.
Пред ними была пустая и темная Сенатская площадь. Над ними сверкали окна танцевального зала дома Лавалей.
— Так что… как видите… это танцы над бездной!..
— Значит, вы все-таки сердцем там?
— Я? Нет!..
Он сказал, что не любит гражданских войн. И что они ему чужды: там происходит заклание любой идеи. Он их боится — за что бы они ни велись! Там плохие и хорошие всегда с двух сторон и нет ни правых, ни виноватых. Все правы и все виновны. И нет победителей и побежденных — все побеждены. Он знал, что если это свершилось однажды, то обязательно повторится. Когда-нибудь, в лучшие или худшие времена. А наша история, он считал, так устроена, что лучшие и худшие всегда как бы вместе. Рука об руку и корреспондируют друг с другом.
Он остановил извозчика — отвезти ее домой. Кареты графини Ростопчиной почему-то не оказалось на месте.
X
Он лег спать и спал как дитя — без сновидений. Только что не сосал палец, как в детстве. А проснулся оттого, что его растерянно будил Андрей Соколов. Не хотелось будить, но надо! Пришел посыльный из Главного штаба. Его требовали к Клейнмихелю. Он даже не успел выпить кофе: оделся слишком быстро. Когда входил с Невского в боковую дверь здания штаба, подумал почему-то: не в последний ли раз он сюда входит? Сбросил шинель в раздевальне и еще раз осмотрел, всё ли в порядке с мундиром. Потом почти взбежал наверх. Генерал Клейнмихель на сей раз не заставил себя ждать: принял сразу.
Небрежным кивком предложил сесть. Но Лермонтов остался стоять. Он понял, что это ненадолго. Теперь ненадолго.
Генерал не стал предлагать еще раз. Сказал быстро, как само собой разумеющееся:
— Поручик Лермонтов! Вам пора возвращаться в свой полк. Вы уже, в сущности, опаздываете!
Не было уже никакого Михаила Юрьевича, как в прошлый раз. Исчез куда-то. Приказ есть приказ. А чей — сами знаем!
— У меня отпуск по тринадцатое приказом!..
— Вижу! — Перед генералом лежали бумаги. — Вам и надо уезжать, у вас на это сорок восемь часов. То есть мы вам даем сорок восемь часов, не больше.
Кто это «мы» — было непонятно, слишком широко звучало.
Что ему было делать? Опять объяснять, что приехал в гости к бабушке, а она, как на грех, застряла в имении, не проехать было, и она вообще не знала, когда ему дадут отпуск… И что он вообще мало видел старушку, потому и хотел бы еще немного побыть с ней… Что он писатель и выходит как раз второе издание романа… Что он устал от той войны, как многие там, — и прочее и прочее… Все хлопоты за него разбились о камень. Это было ясно.
Сорок восемь часов, его родина не давала ему больше времени: всего сорок восемь часов. Можно ощупать языком цифру. Она круглая. Она квадратная. Она земная. Она — жесткая, как гадание Кирхгофши. Всё правильно.
— Слушаюсь!
Правое плечо вперед! Развернулся лихо и пошел к двери, стараясь лишь не выказать сутулую спину. Знал, что Клейнмихель провожает его взглядом.
Было сравнительно рано, 11 утра! Он почти пробежал по Невскому до дома, где жил Краевский, на углу Фонтанки, и влетел к нему в кабинет, сбросив шинель на ходу. Краевский был уже за столом и работал. Если б он сам вышел в отставку и стал издавать свой журнал, ему бы так же пришлось работать. Теперь не придется!
Он влетел и стал кружить по комнате без единого слова. Потом сбросил какие-то папки на пол и уселся на стул. Потом снова поднялся и кружил по кабинету. А Краевский смотрел на него со страхом.
— Пахитоска есть? — спросил после паузы.
— На, держи! — Краевский протянул пахитоски и спичку.
Михаил закурил жадно и вновь стал кружить по комнате.
— Что с тобой? Ты мне можешь сказать наконец? Новая дуэль?
— Нет! Меня высылают из Петербурга в сорок восемь часов! Тебе недостаточно?
— Мне достаточно! — сказал Краевский.
Что он мог поделать? Он понял, что все хлопоты пошли прахом. Что ничего не удалось. Он был всего лишь издатель, а его лучшего автора высылали из столицы и давали на отъезд сорок восемь часов.
— И что ты будешь делать? — спросил растерянно.
— А что я могу? Поеду!..
А на следующий вечер было то самое прощание у Карамзиных, о котором написано чуть не больше, чем обо всей жизни Лермонтова. Было много людей, и все почти хотели что-то сказать ему, а с некоторыми хотел пообщаться он сам.
Софи Карамзина как хозяйка салона встретила его первая, она все время вытирала глаза.
— Я уверена, что вы