Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев
В военные годы пришлось трудно – работать надо было так, как никогда ни Митя, ни Рогозов не работали. В послевоенную пору было тоже не легче. Иногда Митя Клешня – за искалеченную кисть его и звали Клешней, – несмотря на непогоду, сбитые ноги, все же наведывался в Малыгино: мужиков там всех на фронт позабирали, сплошь бабы, бабы, бабы, которые, как Митя полагал, без мужика просуществовать никак не могут – живые все же они, не мертвые, – но успеха у них он особого не имел. Быстроглазые чалдонки, статные и смешливые, относились к нему «ни холодно, ни жарко», давали от ворот поворот. Когда Митя вздумал приставать, пригрозили, что побьют.
Как-то летом Рогозов ушел в тайгу проверять колонии горностаев. Он их всегда в одиночку проверял: горностай зверь нежный, влюбчивый, тяжелых посторонних взоров пугается. Если уж идет, то идет в руки одному охотнику, не двум, не трем, а одному, и тот и радуется, и боится, что любовь эта может кончиться. На горностая надо ходить одному, только одному. И лелеять, нянчить, воспитывать дорогую шкурку тоже надо в одиночку. Такой поход занимает обычно три-четыре дня, пока все пади, распадки, лога да речушки обежишь, пока, задерживая осекающееся дыхание, пугаясь самого себя, проверишь, есть ли выводки, наметишь, куда надо пойти зимой, сколько шкурок, нежных, почти невесомых, можно содрать с проворных хищных зверьков, так по малым крохам, по тютельке и набираются дни. Переносить эти походы на зиму тоже нельзя, зимой много труднее, в снегу охотник по грудь вязнет, силы тратит вдвое-втрое больше, а оказывается – не надо было их тратить-то, впустую все: горностай по весне ушел из обжитых мест.
Мите в последнее время тоже фартило – он сошелся в селе с одной вдовой, нездешней солдаткой, крикливой, с сорным языком, в котором что ни слово, то обязательно ругань. Многих ее язык коробил, люди отворачивались – чалдоны, они люди застенчивые, стыдливые, от одного худого слова могут сквозь землю провалиться, – а вот Мите язык этот нравился, он одобрительно хмыкал, хлопал себя по коленкам.
Была солдатка на голову выше Мити, черноволоса и подвижна, с красивыми цыганскими глазищами, неземным отчаянным светом полыхающими на худом лице. Познакомившись с Клешней, солдатка отрезала толстую косу – предмет зависти малыгинских баб – и сделала себе мелкий перманент, ставший модным в послевоенные годы, и, честно говоря, выиграла – лицо ее стало не таким худым, обрело женственность, которой в солдатке раньше было не так уж и много, мягкость, глаза ее заполыхали еще более неземно, яростно.
У солдатки было прозвище – Армянка. Хотя никакой армянкой она не была, в паспорте, во всяком случае, это не значилось, но, может быть, какая-то капля южной крови в ней и была. Клешне она нравилась. На лице его, когда он думал об Армянке, застенчивая улыбка появлялась, глаза хмелели, пальцы собирались в кулаки сами, лишь вспомнит ее, вспомнит минуты, когда Армянка, долгоногая, худая, проворная, будто рыба-щука, вытянувшись, лежала с ним рядом в постели, бормотала что-то ласковое, а потом неожиданно сильно прижималась к нему всем телом, шептала хрипловато:
– И где ты только раньше был, такой хороший, а?
– В тайге.
– Почему я не знала тебя?
Митя Клешня посмеивался:
– А я в вашу деревню не раз и не два приходил. Даже на гулянке вашей, на мотане, и той бывал. Только всякое посещенье, – он цокал языком и разводил руками в темноте, – не в мою пользу обертывалось. С тобою, оказывается, начертано было встретиться.
– Как же я тебя, мёдочка, не знала раньше? – шептала Армянка и целовала изувеченную Митину руку. У него от этих поцелуев где-то внутри теплые слезы собирались, обволакивали горло тоской и обидой. Митя вжимался головой в подушку, стискивал зубы – ему становилось жаль себя, жизнь свою, не совсем ладную, таежный лешачий быт. Больно делалось Мите Клешне.
– В заимке тяжело жить, серо от скуки, оттого что все один да один. Когда человек один, он повеситься готов. – Хриплый шепот Митиной подруги еще больше наполнялся нежностью, сочувствием, потом она предлагала совсем неожиданное: – Переходи ко мне, а? Одним домом жить будем, ты и я… А?
Когда Клешня слышал это, он трезвел, поднималась в душе тревога: у Армянки-то двое детей, да и старше Мити она лет на десять – сегодня еще ничего, а завтра, глядишь, заболеет, надо будет за ней ходить. Неверное это дело.
– Как же я не знала тебя раньше, – Армянка повторяла одну и ту же фразу, изматывая душу и себе самой, и Клешне, плакала, уткнувшись в подушку.
Из села он уходил обычно в синем предутреннем мороке, возникал неясной тенью за околицей, оглядывался, отирая рукою лицо, и, размытый мороком, исчезал в тайге.
Хотел Клешня изменить Армянке, но ничего из этого не получалось. Хотя парни и мужики в деревне почти все не вернулись с фронта, новые еще не подросли, и коротали девки свой безрадостный век необласканные, нецелованные, из девок сразу в переростков, в старых дев-бобылок превращались, а все-таки Митю Клешню к себе не подпускали.
«Гнушаетесь?!» – ярился от обиды и злости Митя Клешня. Случалось, и ружье хватал, палил в воздух, бил кулаками по дереву, затем приходил в себя, замыкался, делался угрюмым, обиженным, оглушенным. В конце концов вновь возвращался к своей возлюбленной. Та материла его, хрипло посмеивалась, радуясь возвращению, а потом, вдруг широко раскрыв глаза, погружала Митю Клешню в горячую тьму, он делался беспомощным, послушным, как ребенок, будто и не было недавнего бунта и ярости.
– Говорю, переходи ко мне жить, – нашептывала ему Армянка, – хорошо будет, ей-богу. Мы ведь с тобою два сапога пара. Не дано нам друг без друга. Я без тебя – нуль, ты без меня, извини, парень, – тоже нуль. Переходи! Не пожалеешь.
Митя Клешня вдавливался спиною в кровать, твердо сжимал рот – не хотел он терять свободу, ну хоть убей, не хотел.
Иногда Клешня думал о рогозовской жене, о зырянке. Думал о ней, но запрет мечтать о жене отца останавливал его мысли. После этих дум тяжесть и пустота были в голове, хотелось убежать куда-нибудь, спрятаться. Может, действительно плюнуть на все, взять и уехать? Вот только куда? А потом, чтобы уехать, нужно иметь деньги, профессию городскую, грамотенку. Ну, насчет