Тень за правым плечом - Александр Львович Соболев
Мы погрузились в лодку и двинулись в сторону берега; пароход немедленно зашумел якорной цепью, взревел машиной и, выпустив клубы дыма, двинулся дальше по реке. Из-за этого шума начало разговора с доктором вышло скомканным, но я зато смогла без помех рассмотреть его вблизи. Из широких рукавов его кафтана виднелись крепкие, мускулистые, странно безволосые руки с коротко обрезанными чистыми ногтями, как будто он не вел жизнь отшельника в лесной заимке, а только что окончил тщательный туалет в своем особняке где-нибудь на бульваре Осман. Запах, впрочем, шел от него вполне лесной, но не неприятный — вроде как от свежеразрытой земли, но еще и с легкими тонами дыма. Шленский, кстати, так и не выпустивший из рук своего ружья, порывался было помочь грести, но Веласкес успокоил его одним жестом, да и лодка между тем уже приближалась к берегу. Проворный доктор, опершись на секунду на плечо сидевшего на носу священника, перемахнул через борт и, подхватив лодку за привязанную к кольцу веревку, без видимого напряжения протащил через полосу распластавшихся в воде темно-зеленых водорослей. Помог сойти отцу Максиму, который, подобрав по-бабьи полы своей рясы, долго примеривался, куда бы ступить, потом подал руку мне, колюче взглянув при этом прямо мне в глаза, затем попытался было помочь Шленскому, но тот, проигнорировав протянутую руку, спрыгнул на берег сам — и тут же, нагнувшись к воде, вытащил что-то, блеснувшее изумрудным блеском.
— Изволите здесь шампанское охлаждать к ужину? — произнес он ерническим тоном, протягивая доктору запечатанную бутылку изумрудного стекла.
— Первый раз вижу, — отвечал было доктор, но любопытный отец Максим, протиснувшись к ним, перебил:
— А гляньте, голубчик, она не красным сургучом запечатана?
— Точно так.
— А на печати грифон?
— Кто-то крылатый.
— Тогда это батюшки моего произведение. Вот привел Господь встретиться! Пускает он их, как хлеб свой на лице воды, но ни разу не было, чтобы опять обрел его.
— А внутри что?
— Обычно карта с обозначением сокровищ, но это не обязательно, может быть и записка протопопа Аввакума или что-нибудь в этом роде.
Шленский перехватил бутылку за горлышко, чтобы разбить о тут же лежащий камень, но доктор перехватил его руку.
— Сразу видно горожанина, — проговорил он без усмешки. — У нас любая посуда на вес золота. Пойдемте наверх, там достанете аккуратно свое сокровище, а бутылочка нам пригодится.
Шленский ничего не сказал, только нахмурился, но повиновался. Доктор велел оставить вещи на берегу, захватив пока только самое необходимое, и добавил, что после сам вернется за остальным. В результате дамы шли вовсе без поклажи, причем Клавдия, до сих пор не пришедшая в себя, цеплялась то за меня, то за кормилицу; Лев Львович нес девочку, и только священник со Шленским (у которого на плече болталось ружье) прихватили по корзинке из привезенного нами добра.
Тропинка поднималась изгибом по крутому берегу, который выглядел как иллюстрация из учебника геологии: он весь был поделен разноцветными горизонтальными пластами, соответствующими разным эпохам, так что восходящий по вырубленным в нем аккуратным ступеням как бы повторял весь путь человеческого развития (если верить Дарвину) от каких-нибудь усоногих до современного прямоходящего состояния. Это была очень странная минута — конечно, только для меня, потому что вряд ли мои тяжело сопящие спутники могли думать о чем-нибудь еще, кроме подъема. А между тем, если верить, как это делают на востоке, в колесо сансары, то они сейчас быстро прокручивали, как в кинематографе, свои прошлые воплощения: вот, весело стукаясь хордовыми панцирями, они резвятся на дне первобытного океана, а вот, топоча чешуйчатыми ногами, гоняются друг за дружкой между гигантских хвощей, потом вдруг раз — и самые прогрессивные из них начинают кормить своих детенышей грудью под завистливыми взглядами консерваторов, и тут — стоп! — какая-то мохнатая крупноголовая тварь, подвывая от собственной смелости, распрямляется, держась за поясницу, и встает-таки на задние лапы. Занятно, что я, которой не было никакого дела до генеалогии моих подопечных, ощущала при виде этого многослойного бутерброда, живого воплощения времени, особенную возвышенную тревогу, тогда как эти праправнуки неандертальцев сосредоточенно тащились вверх, не чувствуя при этом, кажется, ничего. А между тем история человечества все-таки, как мне представляется, нелинейна: смешно считать, что современный грек, беззаботно пасущий своих козочек на развалинах Акрополя, представляет собой истинный плод двадцатипятивековой эволюции Софокла и Эсхила. Значит, в какой-то момент эволюция двинулась обратно, обратившись в регресс, а люди это пропустили — разве не так?
Мне это, конечно, совершенно безразлично: если хозяин нанимает свинопаса, то ни он сам, ни его работник вовсе не берут в рассуждение, насколько сообразительны вверенные ему животные, — для обоих важно, чтобы они не разбежались, оказались сыты, не наелись белены и чтобы ни одно из них не унес волк. Поэтому лично я буду присматривать за своим питомцем вне зависимости от его ума и красоты, но при этом мне, как, впрочем, и некоторым из людей, интересно представлять общую картину. Так вот, если современный человек настолько ниже по уму, развитию и таланту своего предка двадцативековой давности, то не может ли оказаться, что и сами Софокл с Еврипидом — это тоже регресс по сравнению с одной из предыдущих эпох, которую мы не представляем себе лишь из-за отсутствия дошедших до нашего времени рукописей? Не может ли в действительности вершиной творения быть какой-нибудь питекантроп, после которого история вида покатилась уже вниз? Допустим, питекантропы (хотя бы не все, а некоторые) могли лечить наложением рук, двигать предметы взглядом, гипнотизировать добычу, вызывать рыб из озера пением и говорить с птицами — откуда бы нам было об этом узнать?